От Альбрехта Бранденбургского Дюрер мог ждать награды. От Филиппа Меланхтона, одного из самых образованных деятелей Реформации, ждать награды не приходилось. Единственным богатством Меланхтона были книги. Меланхтон не раз приезжал в Нюрнберг. Жил здесь подолгу — хлопотал об устройстве гимназии в новом духе. Его с почетом принимали нюрнбергское гуманисты. Непрактичный, мечтательный Меланхтон очаровал Дюрера. Они проводили много времени вместе и обсуждали сокровенные проблемы творчества. Меланхтон навсегда запомнил эти беседы. Спустя много лот он рассказал о них в письме другу, сохранив для потомков важное признание Дюрера: «Я вспоминаю, как выдающийся умом и добродетелями муж, живописец Альбрехт Дюрер, говорил, что юношей он любил пестрые и многофигурные картины и при созерцании своих собственных произведений всегда особенно ценил в них многообразие. В старшем возрасте, однако, он стал присматриваться к природе и воспроизводить ее истинную красоту и понял, что простота — это высшее украшение искусства»[40].
Есть в наследстве Меланхтона и другие высказывания, которые ясно показывают, что он был близок к Дюреру, толковал с ним о сложных проблемах искусства, связывая их со сложными духовными исканиями.
Дюрер награвировал портрет Меланхтона. Если бы мы ничего не знали о близости Дюрера к Меланхтону, гравированный портрет сказал бы нам об этом со всей определенностью. Молодой ученый необычайно привлекателен на этой гравюре: умное одухотворенное лицо, высокий лоб мыслителя, глаза излучают свет, на губах прелестная застенчивая улыбка.
Награвировал Дюрер и портрет Эразма Роттердамского. С ним все оказалось сложно. Недавно на самой страстной странице нидерландского «Дневника» Дюрер призывал Эразма продолжить дело Лютера. Возможно, что в Брюсселе, когда они часто встречались, вместе обедали, подолгу беседовали, Дюрер высказывал Эразму мысли, подобные тем, что занес в «Дневник». Эразм был мудрее и проницательнее Дюрера. Он рано почувствовал, что новый догматизм, догматизм протестантский, будет еще враждебнее идеям гуманистов, чем догматизм католический. Но он знал, Дюрер — художник, а не философ и уж ничуть не политик. Своих сомнений и своей программы он ему до конца не раскрывал и остался для Дюрера загадкой, видимо, даже разочаровал его — совсем непохож оказался он на рыцаря духа, который движется по избранному пути с поднятым забралом, не оглядываясь по сторонам.
Дюрер, охотно переписывавшийся со многими современниками, вернувшись из Нидерландов, Эразму писать не стал — ни прямых, ни даже косвенных следов такой переписки не сохранилось. Недаром, когда Эразм решил обратиться с просьбой к Дюреру, он не стал писать ему самому, что было бы естественно, если бы их отношения сохранили дружескую теплоту.
Эразм был бесконечно умен, но охлаждения художника не почувствовал или пренебрег им. Ему очень хотелось, чтобы Дюрер сделал его портрет. Заботясь о прижизненной и посмертной славе, Эразм заказывал художникам свои изображения. Он написал о своем желании Пиркгеймеру. Пиркгеймер передал Дюреру, что их знаменитейший и ученейший собрат мечтает получить гравированный портрет его работы. У художника были брюссельские наброски Эразма. Он попробовал превратить их в гравюру и скоро увидел — ничего не получается. Прошло полтора года. Эразм снова написал Пиркгеймеру: «Я желал бы, чтобы Дюрер сделал мой портрет. Кто не мечтает о портрете работы столь великого художника? Но как это осуществить? Он начал в Брюсселе рисовать меня углем, но, вероятно, я уже давно изгладился из его памяти. Если он может сделать что-нибудь по памяти и с помощью медали, тогда пусть он сделает для меня то же, что он сделал для тебя, которого он изобразил слишком толстым» [41]. Пропустив мимо ушей шпильку, Пиркгеймер принялся уговаривать Дюрера — повторную просьбу такого человека нельзя оставлять без внимания. Потомки должны видеть портрет великого мудреца, выполненный великим мастером! Отказаться было невозможно. Дюрер принялся за работу, но воодушевиться ею не смог. На этом самом большом из всех гравированных портретов в глаза бросаются толстые фолианты, пюпитр, книжечка с заметками, надпись латинскими и греческими буквами. А лицо Эразма невыразительно, черты его мелки, глаза опущены, их взгляд не виден. Ученый не воодушевлен работой, она выглядит механической. Складки одежды мертвы, линии не живут. Безупречная чистота гравировки только подчеркивает сухость портрета.