Выбрать главу

«Моя Агнес». Рисунок пером. 1494. Вена, Альбертина

В Страсбурге Дюрер поступил в мастерскую одного из местных живописцев. Имя его история не сохранила. Здесь Дюрер стал снова заниматься живописью и впервые написал свой автопортрет красками. Дюрер постоянно рисовал и писал сам себя. Отчасти потому, что был самой доступной и самой терпеливой моделью. Но были причины и серьезнее. Ему хотелось разобраться в себе, узнать и понять себя. Вот и в Страсбурге, немного оглядевшись, привыкнув, он написал автопортрет. Решил, что пошлет его домой. Чтобы легче было отправить, писал не на доске, а на пергаменте, наклеив его на полотно.

На этот раз он увидел себя по-новому. Молодое лицо прекрасно, спокойно, пожалуй, чуть надменно. Глаза слегка скошены на зрителя — так получилось, он сидел к зеркалу боком. Длинные ярко-рыжие волосы падают на плечи. Они кажутся струящимся пламенем. И мохнатая темно — красная шапка тоже вызывает представление об огне. Серо-зеленая куртка с прорезями на рукавах обшита красной лентой. Шея и верхняя часть груди обнажены, видны ключицы. Рубаха из тонкого полотна в изысканных сборках и с красноватыми прошивками. Покрой и цвет костюма нарядны. Видно, что портному фасон диктовал художник. Сильные руки бережно держат ветку чертополоха. Растение это называлось тогда по-немецки: «Мужская верность». На глухом темно-зеленом фоне лицо светится, губы горят, волосы пламенеют. Молодой человек красив, очень красив, видит себя красивым, хочет, чтобы и другие увидели его таким. Под спокойствием угадывается немалая гордыня. Это уже не скромный странствующий подмастерье, это молодой художник, твердо знающий себе цену. Как заклинание — чтобы не сглазить! — звучит двустишие, написанное над портретом: Идет мое дело, Как небо велело.

Дюрер рисовал постоянно. Если он пропускал день, на другой ему казалось, что рука хуже слушается. До нас дошла ничтожная часть рисунков, сделанных в годы странствий. В молодости Дюрер, видно, не слишком берег их.

Однажды он отважился нарисовать обнаженную. Такой попытки до него, кажется, не делал ни один немецкий художник. Дюрер не был аскетом. В странствиях ему случалось обращаться со словами желания к женщинам. Но сказать женщине, что хочешь нарисовать ее обнаженной, в те времена было труднее, чем выразить свою страсть. Греховность просьбы должна была смертельно напугать ту, к которой она была обращена. И все-таки он нашел натуру, хотя даже самого слова «натурщица» еще никто не слыхивал. Первая модель Дюрера была некрасива. Она оставила на ногах разношенные домашние туфли, голову обмотала полотенцем, стояла в напряженной позе, неловко повернув руку. Рисунок получился робким. Непривычность задачи, смущение, которое он никак не мог побороть, сковали руку художника, сделали неуверенной линию. А рисунок сохранился и вошел в историю живописи как один из важных ее документов...

...В Страсбурге было тревожно. Крестьяне Страсбургского епископства взбунтовались. Долго и безропотно несли они все тяготы — пахали землю для духовных и светских господ, косили траву, жали хлеб, молотили. Но этого господам было мало. Они требовали, чтобы крестьяне бесплатно рубили для них лес, пилили и кололи дрова, ловили рыбу, отвозили на своих лошадях их товары на ярмарку. А главное, никто из крестьян не знал, где начало и где конец повинности. Так было по всей Германии. С некоторых пор господа сделали ненадежным само право крестьян на наследственную землю. Когда крестьянин умирал, его сыновья должны были заплатить огромную пошлину, а сверх того деньги, которые красноречиво назывались «посмертным побором»: у наследника кроме денег отбирали лучшую голову скота, а если ему досталась всего одна, то ее — единственную. Крестьянин платил за все: собрался жениться — плати, выдаешь дочь замуж — плати, надумал продать часть имущества — плати. А еще были налоги князю и две десятины церкви: большая и малая. Большая с урожая хлеба, малая со всего остального, выращенного крестьянином, и со скота. Чуть ли не каждый год появлялись новые поборы или увеличивались прежние. Господ над крестьянами было много — и владелец земли, и тот, под чьей судебной властью был крестьянин, и тот, кто считался его «личным господином». И не упомнишь всех, на кого крестьянин работал, кому повиновался, кому платил... Бесстрастные страницы хроник, на которых все это записано, пахнут потом, кровью, слезами, вопиют о злой несправедливости, о горьких обидах, о тяжком бесправии. О черной беде. О зреющем возмущении. Оно было особенно сильным в том краю, куда странствия привели Дюрера. Знал ли он, что происходит вокруг, за стенами Страсбурга? Разумеется, знал. Нужно было быть глухим, чтобы, путешествуя из города в город, останавливаясь на ночлег в деревнях, встречаясь со множеством людей, ничего не услышать, слепым, чтобы ничего не заметить. А слепым Дюрер не был. И глухим тоже.