Выбрать главу

— Отец, я посадил его в деревянный плавучий мешок.

Оправдания, которые Альбуций вложил в уста младшего брата, показались римлянам чересчур хитроумными и шокировали их. Цестий долго высмеивал эти аргументы. В романе Альбуция сын говорил: «Зашитый мешок плох тем, что из него слышны стоны даже под водою. Я предпочел посадить брата в лодку и сделать палачом морскую бездну». На что отец вскричал: «Potes audire inclusi filii gemitum?» (Неужто сыновьи стенания слышны отовсюду?)

Предводитель же пиратов выразил свои чувства в следующей восхитительной ламентации: «Нельзя вверять свою надежду мешку. Нельзя вверять свою надежду рулю. Нельзя вверять свою надежду веслам. Нельзя вверять свою надежду отцам. Нельзя вверять свою надежду морской пучине».

Там, где Квинт Атерий выстроил напыщенную сцену, полную мрачных туч, блистающих молний, громовых раскатов, бурных волн и тонущих кораблей, Альбуций Сил обошелся куда более скромными средствами: «Налетел ураган. Но гибель миновала его, и он не успел изведать страха». Предводителя спрашивают, как ему удалось сохранить спокойствие и не дрогнуть перед лицом смерти. Тот отвечает: «Там, где остались одни обломки, не страшна и смерть. Я всего лишь обломок (fragmentum) в сердце моего отца».

В заключительной сцене декламации Альбуций прибегает к повтору. Отец восклицает: «Что я вижу! Сын, коего я приказал бросить в море, стал предводителем пиратов!» На что сын отвечал: «Там, где бушует ураган, власть над людьми, которую ты приписываешь мне, ничтожна. Не галеры и не барки, а одни лишь обломки властвуют на море».

Упомянутое пятое время года как раз и есть тот самый «властвующий обломок», тот «fragmentum» целого («totum»), которого нет. Словом «totum» обозначали выигрышную кость. Еще и сегодня словом «toton» называют волчок. Похоже, что этот сезон всегда сопутствует вечной буре. Начинается с расчленения тела на две части. Затем следует раздвоение души. Потом — разделение этой души и этого тела посредством вторжения речи. Вот они — отголоски гибели в морской пучине. Ответ сына звучал так: «Там, где бушует ураган, власть над людьми, которую ты мне приписываешь, ничтожна». К этому можно добавить: «Не галеры и не барки, не грозные взгляды и затрещины, но призрак матери — вот что довлеет над ребенком, идущим ко дну».

И тогда время это перестает быть прошлым. Или, по крайней мере, оно уже не целиком воплощается в несокрушимом предвременье, что заключено в нас. Оно уже не только абсолютное прошлое, чистое прошлое, Ур в глубине нас самих — оно становится сезоном на последнем рубеже самого времени. Оно впереди времени, и оно же на границе прошлого. Сезон, олицетворяющий пустоту времени, пустого самого себя, — или по крайней мере пустоту, к которой он стремится. Сезон, подобный тому, что дети называют каникулами, «вакациями». Сезон, который на самом деле не «вакация», а «вакансия», даже в этом детском, почти безобидном, толковании. Эта «вакация» до того «вакантна», что к ней нередко примешивается гнетущая тоска, — именно так назовет желание или ожидание человек, утративший в себе детство. Во французском языке выражение «прийтись к сезону» означает «прийтись кстати». То, что не приходится «к сезону», — это то, что не противоречит ни времени, ни живым существам. Сезон, который никогда не приходится кстати, но который приходит ко всем нам. Сезон-паразит, сезон, способный наделать прорех и замятин в канве времени. Прорехи эти имеют названия: чтение, музыка, «otium» (досуг), любовь. И не время, а иная, более древняя длительность управляет ими, создает вкруг них иные пространства — то реальные, то ирреальные, оторванные от действительности, поля разрядки, лингвистические «amnion» (жертвенная чаша), гнезда, или островки, или убежища, одновременно и призрачные, и существующие. Эти ирреальные, пространства также имеют названия — «templum» (храм), театры, концертные залы, частные коллекции, постели, заповедная «territorium» книжных страниц, член, напрягаемый желанием, или нежное лоно любимой женщины.

И тогда единственное, что приходится «к сезону»,— ласки, расточаемые этому телу, и шепот любви, который мало-помалу достигает моего слуха, сходя не с языка, а беря начало в предвременье. Эта земля — невидимый остров, он останется невидимым во все времена. В октябре 1492 года некий человек получил наследственный титул адмирала морей и океанов. Его имя — Христофор Колумб. Он называет Индией то, что монахи из Сен-Дие зовут Америкой. Он обращается к людям. Говорит всем: «Я хочу своими руками пощупать золото заката». Никто его не слушает. Тогда он добавляет:«И привезти его вам». Мгновенно перед ним открываются все кошельки. Но его пальцам дано ощутить лишь тепло собственных ладоней. За всеми открытыми землями он ищет некий пятый континент. То нежное, то определенное место, которое внезапно доставляет острое наслаждение и исторгает его из нас хриплым стоном, есть всего лишь плод желания другого существа, снедаемого желанием. Вот отчего наготу нельзя выставить напоказ, но можно взять. Лишь тому, кто любит по-настоящему, дано обнаружить крохотное, несуществующее пространство наслаждения в теле другого любящего, понять неведомый язык песка с другого, неведомого морского берега, ощутить под пальцами тот малый краешек кожи, нежнее которого не бывает, того безликого бога, который зовется половым органом. По крайней мере так называют часть тела, которую нелегко увидеть, ибо нашей кожей всегда пренебрегают. Женский половой орган имеет три функции, а мужской — две, но место одно и то же. Миниатюрное средоточие наслаждения. Тот самый пятый сезон, более короткий, чем скандинавское лето. И лишь одно несомненно: этот сезон — летний.

Глава девятая

СПУРИЯ

В Риме Альбуций жил на Целиевом холме, близ Капенских ворот. Получив должность квестора, Гай Альбуций Сил сразу же после этого женился (первым браком) на римской, гражданке, сабинянке Спурии Невии; она была старше его на шестнадцать лет. Эта зажиточная матрона, красивая и пышнотелая, отличалась здравым смыслом и покладистым нравом, отменно читала, считала и писала по-гречески, умело правила домом и домашними, не делая меж ними никаких различий. Особыми талантами она не блистала, но усердно заботилась о столе, супружеских утехах, домашнем укладе и денежных делах своего супруга.

Однако «Satura» Цестия рассказывает нам, что восьмью годами позже Альбуций был вынужден развестись со Спурией после того, как стал посмешищем в Риме; к тому времени она родила ему трех дочерей. Спурия Невия, даром что постаревшая (в ту пору она достигла возраста сорока двух лет), вбила себе в голову, что ее супруг должен либо наслаждаться только с нею, либо называть ей всех женщин, с которыми спит, и все места, куда наведывается, когда ему приходит охота ласкать более молодые и более соблазнительные тела, нежели ее собственное. Она требовала, чтобы он подробнейшим образом перечислял ей все способы любви, все обстоятельства, всё утехи и все цены плотских развлечений на стороне. Когда требования эти стали вовсе угрожающими, он уступил. И горько раскаялся в этом. Он признался Квинту Атерию, что желание выговориться и произносить постыдные слова в который уже раз подвело его.

Альбуций прозвал жену «Адриатикой», ибо она стала гневливой, как это море. По прошествии какого-то времени Спурия Невия решила, что он должен предоставлять ей письменный отчет о своих утехах, дабы она могла всесторонне изучать их, оценивать и соперничать с другими его женщинами, а еще, по ее собственным словам (как это записано в сатире Цестия), потому, что ей нравились «блеск и точность его стиля, столь редкостные в наши дни». Вначале он колебался. Но затем, польщенный ее отзывом, сказал себе, что, во-первых, и впрямь сможет отточить свой стиль этим непрерывным упражнением, а во-вторых, расширит запас своих «sordidissima», которые доселе понапрасну расточал в ежечасных и каждодневных устных сварах с женою, и уступил снова. Записки эти, упоминаемые Цестием, ныне утрачены, и это достойно сожаления. Приказав мужу вести сей любовный дневник — вполне возможно, подобный сексуальному дневнику, который Жан-Жак Бушар вел в царствие Людовика XIII и который обнаружил Полен Пари, а Альсид Бонно опубликовал через двести лет,— Спурия таким образом подогревала то страстное и беспокойное дарование, что служило источником его творчества.