– Юра, что ты делаешь? – в дверях стояла испуганная мать.
– Да, вот… какие-то козлы подожгли, а люди могут пострадать. Сейчас погашу и домой зайду. Ты иди, а то простудишься. – Двери стали закрываться, и я быстро нажал кнопку блокировки. Двери сначала послушно остановились, а затем разъехались.
– Новую тряпку испортил…, – мать с сожалением посмотрела на половую тряпку.
– Хрен с ней. Мало у нас тряпок что ли?
Я затушил последний горящий участок, скомкал тряпку, и, выйдя из лифта, пошел в тамбур, где проходил мусоропровод. Двери лифта закрылись. Мать стояла и ждала. Затолкав в мусороприемник ставшую вонючей тряпку, я закурил. Я не любил курить при матери, поэтому стоял в тамбуре и, стряхивая пепел на цементный пол, заново переживал свою последнюю поездку на лифте. Потом, вернувшись на площадку, еще раз нажал на кнопку вызова. Теперь кабина оказалась совершенно темной, нигде ничего не горело. Мать, кутаясь в платок, тоже заглянула в лифт. Насыщенный влагой ветер все также завывал и через все щели рвался внутрь дома. Мы закрыли за собой дверь с лифтовой площадки. Голос ветра стал писклявым, менее уверенным, но был еще злым и настырным. Когда мы зашли в квартиру, и я закрыл входную дверь, ветер, протискиваясь между дверью и порогом, сменил тон на тоненький, просящий. Он уже не пугал и даже не раздражал.
– Как ты в этом лифте ехал, ведь там так воняет дымом? – мать испуганно смотрела на меня.
Она все время боялась за меня, отца, деревенский дом в Новгородской губернии, оставленный на зиму без присмотра, за квартиру летом, когда они с отцом жили в деревне, за меня в этой квартире. Рано состарившаяся из-за всех этих страхов, мать уже давно совершенно перестала за собой следить, превратившись в маленькую седенькую бабульку с тревожными глазами и неуверенными движениями. Полностью зависимая от отца, она, тем не менее, проявляла чудеса настойчивости в вопросах, которые были для нее жизненно важными. Отцовское решительное желание переселиться насовсем в деревню увязало в неявном, но непробиваемом сопротивлении матери. Очередной разговор о переезде, который начинал отец, заматывался, она меняла повестку так искусно, что я иногда даже удивлялся, почему мать в свое время не занялась профсоюзной работой, а убила жизнь в бухгалтерии. То, как она вела разговор, напоминало мне мастер-класс какого-нибудь сэнсэя по айкидо, играючи обращающего силу нападающего против него самого, при этом, почти не затрачивая собственной энергии. Время уходило, отец бесился, но, несмотря на все разговоры, которые он упорно заводил, переезда так и не следовало. Весной они уезжали в деревню, а осенью, когда включали отопление в квартире, возвращались обратно. Какого-то рационального объяснения своему упорному нежеланию переезжать мать никогда не давала. Также мать никогда не объясняла чего и почему она все время боится. Наверное, она и не могла этого сделать на понятном для нас с отцом языке, а адекватного переводчика с ее женской логики на нашу не было. Так мы и жили: мать, внешне полностью подчиненная воле отца и не возражающая явно против моих взглядов на жизнь, отец, подавляющий мать, но не способный переломить ее в принципиальных вопросах, и я, бунтующий, вышедший совершенно из под его контроля, но связанный неразрывной нитью взаимной эмоциональной необходимости с матерью.
V
Неделя катилась к концу. Мы с Алеком, доживая четверг, стояли на автобусной остановке возле дома, и пили пиво.
– Хорошее пиво, у нас в Павлодаре такого нет.
Мы купили по три бутылки “четверки” “Балтики” “на нос” и, наслаждаясь теплым вечером, тянули пивко из горла. Алек причмокивал, смакуя “четверочку”. Потом он достал из кармана сигареты и протянул мне раскрытую пачку безальтернативной “Магны”. Мы закурили, с удовольствием затягиваясь после больших глотков.
Алек всего полгода как приехал из Павлодара к Валерке, своему дяде, который жил в соседней с нами трехкомнатной квартире. При рождении Алеку было дано простое русское имя Алексей, но он просил звать его АлЕк, скорее всего потому, что оно созвучно имени Олег, которое ему нравилось больше. Алек скрывался в России от призыва в армию и за возможность не уродоваться в казарме, затерянной в заснеженных степях Казахстана, а пить хорошее пиво в Питере, помогал Валерке с детьми и по хозяйству. Ему совершенно не хотелось служить своей странной новой стране, и он сбежал.
На всем пространстве бывшего СССР от Калининграда до Камчатки было безвременье. Казахстанские русские вдруг поняли, что живут в другой стране. Они никуда не переехали, ни в каких революциях не участвовали, но то государство, в котором они были, пусть не любимыми, но старшими братьями, исчезло, и они в одночасье оказались меньшинством в совсем другой стране. Все их сознание восставало против того факта, что теперь им будут диктовать по каким правилам жить, на каком языке разговаривать те самые казахи, которые еще каких-нибудь тридцать лет назад жили в юртах и пасли скот в своих диких бескрайних степях, в то время как их отцы и матери, засучив рукава, строили шахты, заводы, запускали ракеты в космос, учили в школах и институтах своих детей и, между прочим, этих самых казахов, почему-то вставших теперь над ними по праву тех, чьи предки когда-то кочевали по этим степям. По прихоти одного, часто не трезвого человека, земля, не просто считавшаяся своей, а земля, в которой лежало уже не одно поколение русских, стала вдруг для них чужой, сами они непрошеными гостями, а казахи полновластными хозяевами всего, что теперь находилось в границах Казахской ССР по состоянию на декабрь 1991 года. Разговоры про единый казахстанский народ вызывали в лучшем случае улыбку, причем как у казахов, так и у русских. Все это напоминало дележку квартиры родственниками после смерти единовластного деспотичного отца. Вынужденно живший до того вместе со сводным старшим братом под одной крышей, безмолвно проглатывающий многочисленные обиды, младший брат теперь по праву наследования получил квартиру, которая когда-то принадлежала его матери. Младший брат тут же дал понять старшему, что он здесь теперь жилец, которого станут терпеть до тех пор, пока он будет жить по правилам собственника жилплощади. Казахские националисты подняли вопрос о запрете “неказахам” занимать какие-либо значимые должности не только в госструктурах, но и в бизнесе вообще. Радикалов, правда, сразу одернули их более умные старшие товарищи, которые видели, в какое ничтожество ввергли свои страны их южные соседи, чуть ранее устроившие натуральный геноцид русскоязычного населения в своих республиках. Отменив тотальную дерусификацию, тем не менее, цивилизующую роль русских в истории Казахстана последние сто пятьдесят лет было решено подретушировать. Не сразу, постепенно. Видя это, многие, кто не хотел жить в качестве не то побежденного оккупанта, не то просто потерпевшего, бросив все, уезжали в Россию. Родители Алека, как многие другие русскоязычные, не имели средств на переезд. Они никак не могли продать свою единственную двушку в центре Павлодара. Казахи просто говорили им: “Зачем платить деньги за то, что позднее можно взять бесплатно, когда вы сами уедете? Валите в свою Россию, вы нам здесь не нужны”. Многие, еще не старые люди уезжали семьями, бросив все. Одни в Россию, другие в Германию или Израиль. Одно отличало русских репатриантов от немцев и евреев – на родине предков их никто не ждал. В новой России никто никому не был нужен. Нет, были исключения как, например, Валерка, принявший Алека на постой, но большего, чем дать племяннику временную крышу над головой, он сделать не мог. Россия в это время, как и последующие двадцать пять лет, занималась сугубо утилитарными вопросами типа дележки нефти, газа и прочего доходного сырья, не отвлекаясь на всякие глупости типа самоидентификации и построения новой социальной общности.