Выбрать главу

Впрочем, это лишь мимолетное впечатление. Другое тревожит его сердце во время путешествия по Италии — Россия. Впервые он видит свою страну со стороны, на расстоянии, и она кажется ему ужасной. Еще за несколько дней до отъезда он пишет матери:

«А вечером я воротился совершенно потрясенный с „Трех сестер“. Это — угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся, каким-то чудом не заплеванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины, которую я завтра, слава тебе Господи, покину. <…>

Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву — для злобы и ссоры друг с другом. Все живем за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственный общий враг наш — российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники — не показывают своего лица, а натравливают нас друг на друга.

Изо всех сил постараюсь я забыть начистоту всякую русскую „политику“, всю российскую бездарность, все болота, чтобы стать человеком, а не машиной для приготовления злобы и ненависти. Или надо совсем не жить в России, плюнуть в пьяную харю, или — изолироваться от унижения — политики, да и „общественности“ (партийности)».

В Венеции эти чувства, эти мысли только усиливаются:

«Несчастную мою нищую Россию с ее смехотворным правительством… с ребяческой интеллигенцией я презирал бы глубоко, если бы не был русским. <…> Всякий русский художник имеет право хоть на несколько лет заткнуть себе уши от всего русского и увидать свою другую родину — Европу…»

«Единственное место, где я могу жить, — все-таки Россия, но ужаснее того, что в ней, нет нигде. <…> Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться — на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, — цензура не пропустит того, что я написал».

Но в Европе, как и в России, не находит он желанного выхода:

«Более чем когда-нибудь я вижу, что ничего из жизни современной я до смерти не приму и ничему не покорюсь. Ее позорный строй внушает мне только отвращение. Переделать уже ничего нельзя — не переделает никакая революция. Все люди сгниют, несколько человек останется. Люблю я только искусство, детей и смерть. Россия для меня — все та же — лирическая величина. На самом деле — ее нет, не было и не будет».

На расстоянии он размышляет и о своей жизни. Литературная и политическая суета Петербурга внушают ему лишь усталость и скуку. Быть свободным! Быть свободным — значит, больше не зарабатывать на жизнь своим пером.

«Надо резко повернуть, пока еще не потерялось сознание, пока не совсем поздно. Средство — отказаться от литературного заработка и найти другой. Надо же как-нибудь жить. А искусство — мое драгоценное, выколачиваемое из меня старательно моими мнимыми друзьями, — пусть оно остается искусством — без…, без Чулкова, без модных барышень и альманашников, без благотворительных лекций и вечеров, без актерства и актеров, без ИСТЕРИЧЕСКОГО СМЕХА. <…> Хотел бы много и тихо думать, тихо жить, видеть немного людей, работать и учиться, неужели это невыполнимо? Только бы всякая политика осталась в стороне. Мне кажется, что только при этих условиях я могу опять что-нибудь создать… Как Люба могла бы мне в этом помочь».

«Без Бугаева и Соловьева обойтись можно».

Флоренция, Сиена… Пока это только пятна света. Но вскоре они превратятся в стихи, «Итальянские стихи» из третьей книги, — самую классическую часть его творчества. Он покидает Милан, проезжает через Бад-Наугейм. С первого его приезда сюда прошло двенадцать лет. Просыпается память о первой любви — нежные, трогательные воспоминания. Он помечает в записной книжке:

«…Первой влюбленности, если не ошибаюсь, сопутствовало сладкое отвращение к половому акту (нельзя соединяться с очень красивой женщиной, надо избирать для этого только дурных собой)».

Вместе с Любой он возвращается в Россию. Лето, их ждет Шахматово. Но Блоку там не живется. Почему? Что произошло? Он и сам не знает. Но ему скучно в этих местах, некогда дорогих, скучно рядом с женой и матерью, которые делают все, чтобы он был счастлив. Люба дорога ему. Она — единственная женщина, которую он по-настоящему любил; он и теперь любит ее и будет любить всю жизнь. Но изнывать здесь, в деревенской глуши, и никого не видеть, кроме нее, — это невыносимо. А ведь он мечтал об уединении.