Выбрать главу

Но Блок шире господствующих поэтических школ. Если Белый ищет источник вдохновения в немецкой философии, а Иванов — в греческой, то Блок следует за своей собственной мыслью. Он порывает с Белым и, лишь ненадолго поддавшись обаянию Иванова, точно так же отдаляется и от него.

После 1910 года «башня» Иванова постепенно утрачивает былую притягательность. Белый увлекся антропософией, Брюсов превратил свою поэзию в бесплодный и безжизненный эксперимент. Мережковский и Гиппиус видят в стихах и прозе рупор для своих политических и религиозных идей. Люди трезвые начинают поговаривать о кризисе символизма. Остается один крупный поэт — Александр Блок.

Впрочем, после 1910 года его уже не назовешь символистом, хотя его первые символистские стихи так и остались для некоторых непревзойденными. Постепенно он утрачивает юношескую чистоту, таинственное очарование, ту самую мистику; он уже не ищет в окружающем мире знаков и соответствий с миром его души. Уже через год после женитьбы он твердо сформулировал свой отказ идти по этому темному пути. В своих записных книжках 1906 года он пишет: «Из мистики вытекает истерия…» и дальше:

«…сильная душа пройдет насквозь и не обмелеет в ней, так как не убоится здравого смысла. А слабая душа, вечно противящаяся „здравому смыслу“ (во имя нездорового смысла), потеряет и то, что имела.

Крайний вывод религии — полнота, мистики — косность и пустота».

Какое неожиданное признание в устах бывшего «аргонавта»!

Но еще более знаменательные слова были написаны в 1910 году:

«Символизм (миги, отдельные соответствия) — юношеское. Мы уже хотим другого: планомерное искание внутреннего синтеза своего миросозерцания».

Он восстает против «абстрактного», давно уже тяготившего его. Кажется, что это говорит другой человек:

«Я чувствую, что у меня, наконец, на 31-м году определился очень важный перелом, что сказывается и на поэме, и на моем чувстве мира. Я думаю, что последняя тень „декадентства“ отошла. Я определенно хочу жить и вижу впереди много простых, хороших и увлекательных возможностей — притом в том, в чем прежде их не видел.

С одной стороны — я „общественное животное“, у меня есть определенный публицистический пафос и потребность общения с людьми — все более по существу. С другой — я физически окреп и очень серьезно способен относиться к телесной культуре, которая должна идти наравне с духовной. Я очень не прочь не только от восстановлений кровообращения (пойду сегодня уговориться с массажистом), но и от гимнастических упражнений. Меня очень увлекает борьба и всякое укрепление мускулов, и эти интересы уже заняли определенное место в моей жизни; довольно неожиданно для меня (год назад я был от этого очень далек) — с этим связалось художественное творчество. Я способен читать с увлечением статьи о крестьянском вопросе и… пошлейшие романы Брешки-Брешковского, который… ближе к Данту, чем Валерий Брюсов. Все это — совершенно неизвестная тебе область… Настоящей гениальностью обладает только один из виденных мной — голландец Ван-Риль. Он вдохновляет меня для поэмы гораздо более, чем Вячеслав Иванов. Впрочем, настоящее произведение искусства в наше время (и во всякое, вероятно) может возникнуть только тогда, когда 1) поддерживаешь непосредственное (не книжное) отношение с миром и 2) когда мое собственное искусство роднится с чужими (для меня лично — с музыкой, живописью, архитектурой и гимнастикой)».

И в 1912 году он вновь возвращается к той же теме:

«Лучше вся жестокость цивилизации, все „безбожие“ „экономической“ культуры, чем ужас призраков — времен отошедших; самый светлый человек может пасть мертвым пред неуязвимым призраком, но он вынесет чудовищность и ужас реальности. Реальности надо нам, страшнее мистики нет ничего на свете».

В следующем году, говоря о старых и новых литературных школах, он пишет:

«Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один, отвечаю за себя, один — и могу еще быть моложе молодых поэтов „среднего возраста“, обремененных потомством и акмеизмом».

Ни эти записи в дневнике, ни письмо матери, написанное в феврале 1911 года, не были известны при жизни Блока. Когда их опубликовали в 1932 году, Белый был потрясен; он заговорил о предательстве. Возможно, он был не далек от истины — Блок действительно предал «дело символизма». Но лишь ценой этого предательства сумел он освободиться, подняться до уровня национального поэта и занять место рядом с Пушкиным, Тютчевым, Лермонтовым. Он всем своим творчеством откликался на голос своего народа, черпал вдохновение из родных истоков, прозревал и предсказывал судьбы родины.