Выбрать главу

Уже в обычном пейзаже весеннего Петербурга, в описании блужданий вокруг дома возлюбленной начинает проступать нечто от зачина «соловьиного сада»:

На небе — празелень, и месяца осколокОмыт, в лазури спит, и ветер, чуть дыша,Проходит, и весна, и лед последний колок,И в сонный входит вихрь смятенная душа…Что месяца нежней, что зорь закатных выше?Знай про себя, молчи, друзьям не говори:В последнем этаже, там, под высокой крышей,Окно, горящее не от одной зари…

И привычный атрибут любовного романа — розы — «сквозит порой ужасным»:

Розы — страшен мне цвет этих роз,Это — рыжая ночь твоих кос?Это — музыка тайных измен?Это — сердце в плену у Кармен?
(«Вербы — это весенняя таль…»)

Тут уже возникает вся образная «музыка» поэмы. И дальнейшие стихи цикла продолжают нащупывать, или, если угодно, исследовать всю ее многозначность, сложное и противоречивое жизненное содержание, порожденное и естественным развитием чувства, и нарастающим в душе поэта сознанием его драматических связей и столкновений с «жизни проклятиями», с «дольним горем».

Кармен остается для автора источником высочайшего вдохновения, вечного притяжения:

Ты встанешь бурною волноюВ реке моих стихов,И я с руки моей не смою,Кармен, твоих духов…И в тихий час ночной, как пламя,Сверкнувшее на миг,Блеснет мне белыми зубамиТвой неотступный лик.

От этого еще трагичнее и благороднее звучит мотив неизбежности разлуки со счастьем и зовущего поэта «дальнего», крестного пути:

Да, я томлюсь надеждой сладкой,Что ты, в чужой стране,Что ты, когда-нибудь, украдкойПомыслишь обо мне…За бурей жизни, за тревогой,За грустью всех измен,Пусть эта мысль предстанет строгой,Простой и белой, как дорога,Как дальний путь, Кармен!
(«О да, любовь вольна, как птица…»)

И это снова роднит цикл «Кармен» с поэмой, где герой покидает «соловьиный сад» ради «каменистого» пути, «большой дороги» — жизни.

И все-таки блоковская Кармен и обитательница «соловьиного сада» совсем не тождественны друг другу. В героине цикла есть еще один «план». Ее образ переливается всеми цветами жизни, «как океан меняет цвет». Сквозь «дымно-светлый» облик проступает иной, «ужасный», в пушкинском смысле этого слова:

…Лик его ужасен.Движенья быстры. Он прекрасен.Он весь, как божия гроза.
(«Полтава»)

«Золото кудрей» Кармен загорается «червонно-красным» огнем. И в стихотворении «Вербы — это весенняя таль…» пушистая, нежная верба сменяется в конце «страшным» цветом роз.

Мы снова в том таинственном поэтическом мире, где, задавшись целью разделить «песни личные» и «песни объективные», «сам черт ногу сломит».

«Рокоты забытых бурь», «отзвук забытого гимна», лев, томящийся за решеткой, — все это неуловимо играет отблесками воспоминаний и мыслей о «певучей грозе» революции, о «голосе черни многострунном», этом меняющем цвет океане.

В заключительном стихотворении цикла звучит удивительное — для любовных стихов — признание:

Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь.Так вот что так влекло сквозь бездну грустных лет,Сквозь бездну дней пустых, чье бремя не избудешь.Вот почему я — твой поклонник и поэт!

Это — присяга самому духу свободы, никому не подвластной стихии, «невзнузданных стихий неистовому спору», по словам Аполлона Григорьева, созданный которым образ кометы не случайно вновь появляется в финале блоковского цикла:

Сама себе закон — летишь, летишь ты мимо,К созвездиям иным, не ведая орбит…

«Явленье Карменситы» в этом, широком смысле обнимает собой все важнейшие стороны действительности, объединяя их в живом, противоречивом, динамическом единстве:

Всё — музыка и свет: нет счастья, нет измен…Мелодией одной звучат печаль и радость…

И снова, как прежде на голос собрата-художника, душа поэта взволнованно и согласно отвечает на голос «певучей грозы», «дикого сплава миров»:

Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен.

В октябре 1917 года Блок правомерно оказался на стороне восставшего народа.

— Вы знаете, — сказал поэт однажды, — как это ни странно для человека, выросшего среди русских равнин, но я безумно люблю море, ветер, бурю… Они будят во мне какие-то смутные предчувствия близких перемен. Манят и привлекают, как неизвестная даль…

Если даже допустить, что мемуарист не совсем точно передает сказанное поэтом, то все же дух этих слов — совершенно блоковский, продиктовавший ему вещие строки о русской жизни:

Так неожиданно суроваИ вечных перемен полна;Как вешняя река, онаВнезапно тронуться готова…
(«Возмездие»)

Грохот этого долгожданного ледохода и отдался в блоковской поэме «Двенадцать», в ее грозных ритмах, в ее драматическом конфликте, где буря бушует и в природе, и в истории, и в глубине человеческих сердец, израненных, изобиженных вековыми страданиями и накопивших яростную жажду расплаты.

Еще недавно, томясь на военной службе, Блок жаловался в письме к жене: «… пока на плечах картон с галуном, нет почвы настоящей, каким-то подлецом и пошляком себя чувствуешь. А я бы еще пригодился кое на что» (VIII, 489).

И теперь он доказал, какое удивительное духовное благородство и богатство таилось в его душе. Его поэма «Двенадцать», созданная в первые же месяцы революции, на «настоящей почве» огромных событий, оказалась, по выражению восторженного современника, «бессмертной, как фольклор», и в то же время вобрала сложнейшую проблематику русской классической литературы.

Поэт встал под знамя борцов за новый мир в такое время, когда исход борьбы в их пользу не только не был предрешен, но казался многим «трезвым наблюдателям» абсолютно исключенным.

Современники вспоминают, что в это время Блок много говорил об Эвфорионе сыне гетевского Фауста, который гибнет во время своего вдохновенного, самозабвенного взлета.

Ему казалось, что и революция может завершиться так же трагически и величаво, оставшись в памяти человечества призывом к высочайшей человеческой справедливости.

Икар! Икар!

Довольно стенаний!

Цитировал поэт слова хора, оплакивающего Эвфориона, и Добавлял:

— И знаете, замечательно, в переводе Холодковского это Место переведено совершенно наоборот, — Икар, Икар, горе тебе! Не правда ли, характерно? То же и у нас о революции, о России: где надо бы «довольно стенаний!», там стенают горе тебе!