Христос во главе красногвардейцев означал собою моральное благословение революции, ее конечных целей и идеалов.
Даже одна только заключительная, породившая столько споров, строфа поразительна своей панорамностью и глубиной изображения событий:
Конечно, здесь с необычайной рельефностью сказались туманно-благородные представления Блока о сущности революции. И все же в этой картине есть замечательная масштабность мышления: тут и утверждение «полярности» моральных целей революции и мрачной злобы старого мира — «пса паршивого», с ненавистью преследующего порыв к свободе (примечательна уже сама рифма «пес — Христос», резко и категорически сталкивающая враждебные начала), и понимание всей грандиозности «революционного шага» событий, и ощущение неимоверной трудности начатого пути: «— Шаг держи революционный! Близок враг неугомонный!»
С «Двенадцатью» и по времени написания, и по своему пафосу, и, наконец, по удивительному сплаву реальности и фантастических образов соседствует стихотворение «Скифы».
Эпиграфом к нему служат слегка измененные строки давнего кумира молодых символистов — Владимира Соловьева:
Блок до конца жизни ценил этого поэта-философа, «рыцаря-монаха», видя в нем «духовного носителя и провозвестника тех событий, которым надлежало развернуться в мире» (VI, 155).
Соловьевское стихотворение «Панмонголизм» предрекало неминуемую гибель «третьему Риму» (так некогда нарекла Московское государство официальная идеология) под пятой «народа безвестного и чужого», который, как некогда турки на Византию («второй Рим»), обрушится с востока.
Поистине «дикое имя» нашлось у философа, чтобы выразить туманную суть, ускользающую от него причину той «страшной тревоги, беспокойства, способного довести до безумия», которыми он, по характеристике Блока, был «одержим» (VI, 155). Но все же, не в силах угадать «имя» действительной силы, грозящей Российской империи, Соловьев смутно предчувствовал обреченность самодержавного государства в ту пору (стихотворение «Панмонголизм» написано в 1894 году), когда оно казалось многим нерушимым.
«Скифы» — отнюдь не вариация ученика на темы учителя. Недаром современники, несмотря на эпиграф, вспоминали в связи со «Скифами» не Владимира Соловьева, а совсем другое имя — Пушкина с его стихотворением «Клеветникам России».
Давнее пушкинское стихотворение было порождено в первую очередь сознанием важности, значительности исторических проблем, поднявшихся вновь в связи с польским восстанием 1831 года, и ощущением, что шумная кампания «мутителей палат, легкоязычных витий», призывавших к вмешательству западных держав в разгоревшуюся войну, полна демагогического своекорыстия:
Нечто родственное этой суровой отповеди есть уже в дневниковых записях Блока, услышавшего в июне 1917 года на Первом Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов речь американского делегата:
«Речь была полна общих мест, обещаний „помочь“, некоторого высокомерия и полезных советов, преподаваемых с высоты успокоенной» (VII, 263).
Совершенно очевидно раздражение Блока уже этим отношением свысока к громаде накопившегося в народе гнева, горя, смертной усталости от векового гнета и бесконечной войны.[29] Любопытную параллель с реакцией поэта на речь американца представляет сделанная в тот же день запись о разговоре с молодым солдатом, который рассказывал о пережитом на фронте «и еще — о земле, конечно; о помещиках Ряжского уезда, как барин у крестьянина жену купил, как помещичьи черкесы загоняли скотину за потраву, о чересполосице…». «Хорошо очень», — с трогательным волнением заключает свою запись об этом разговоре Блок (VII, 264).
В разгар работы над «Двенадцатью», читая о наглых требованиях немецкой делегации на мирных переговорах в Брест-Литовске, поэт сделал в дневнике совершенно яростную, возмущенную запись:
«Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним.
Если вы хоть „демократическим миром“ не смоете позор вашего военного патриотизма, если нашу революцию погубите, значит, вы уже не арийцы больше. И мы широко откроем ворота на Восток. Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатами, и на вас прольется Восток…
Опозоривший себя, так изолгавшийся, — уже не ариец. Мы — варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары. И наш жестокий ответ, страшный ответ — будет единственно достойным человека» (VII, 317). И ниже: «Последние арийцы-мы» (VII, 318). Не случайно записи о заключительной стадии работы над «Двенадцатью» перемежаются фразами, предвещающими появление «Скифов», написанных на следующий же день после окончания поэмы — 30 января 1918 года.
29 января Блок занес в записную книжку: «Азия и Европа», а также формулу, с которой только что выступила, вопреки ленинским рекомендациям, советская делегация в Бресте: «Война прекращена, мир не подписан» (IX, 387).
В той «вьюге» событий, где героям «Двенадцати» «не видать совсем друг друга за четыре за шага», и современникам поэта, и ему самому мерещились самые различные варианты дальнейшей судьбы России, измученной войной и решительно отказавшейся тянуть солдатскую лямку, служить «пушечным мясом» для Антанты.
«Третий Рим» самодержавия лежал в развалинах. Но в этой катастрофе многие «реальные политики» Запада увидели не начало эры «неслыханных перемен, невиданных мятежей», давно предсказывавшихся Блоком, я лишь стечение обстоятельств, счастливо благоприятствующих их давним алчным вожделениям:
Стихи Блока полны гнева и презрения к тем, что, как крадущийся по следам двенадцати «пес паршивый», по-волчьи готовится к нападению.
Картина драматического противостояния Запада и России написана с огромной силой и масштабностью:
29
Еще раньше, в записной книжке начала 1917 года, Блок сдержанно, но, в сущности, горько и саркастически пересказал свои впечатления от разговора с французским инженером вскоре после Февральской революции: «…беспощадная европейская логика: Ленин подкуплен, воевать четвертую зиму, французские социалисты сговариваются с нашими и довольны ими» (IX, 317).