Насколько скрывает человека сцена, настолько его
беспощадно обнажает эстрада. Эстрада — что-то вроде
плахи. Может быть, тогда я почувствовала это в первый
94
раз. Все присутствующие начинают казаться выступаю
щему какой-то многоголовой гидрой. Владеть залой
очень трудно — гением этого дела был Зощенко. Хорош
на эстраде был и Пастернак.
Меня никто не знал, и, когда я вышла, раздался
возглас: «Кто это?» Блок посоветовал мне прочесть «Все
мы бражники здесь...». Я стала отказываться: «Когда я
читаю: «Я надела узкую юбку...», смеются». Он ответил:
«Когда я читаю: «И пьяницы с глазами кроликов...» —
тоже смеются».
Кажется, не там, но на каком-то литературном вечере
Блок послушал Игоря Северянина, вернулся в артистиче
скую и сказал: «У него жирный адвокатский голос» 1.
В одно из последних воскресений 1913 года я принес
ла Блоку его книги, чтобы он их надписал. На каждой
он написал просто: «Ахматовой — Блок». А на третьем
томе поэт написал посвященный мне мадригал: «Красота
страшна» — Вам скажут...». У меня никогда не было
испанской шали, в которой я там изображена, но в это
время Блок бредил Кармен и испанизировал и меня.
Я и красной розы, разумеется, никогда в волосах не
носила. Не случайно это стихотворение написано испан
ской строфой романсеро. И в последнюю нашу встречу,
за кулисами Большого драматического театра весной
1921 года, Блок подошел и спросил меня: «А где испан
ская шаль?» Это — последние слова, которые я слышала
от него.
В тот единственный раз, когда я была у Блока 2, я
между прочим упомянула, что поэт Бенедикт Лифшиц
жалуется на то, что он, Блок, одним своим существова
нием мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а от
ветил вполне серьезно: «Я понимаю это. Мне мешает
писать Лев Толстой».
Летом 1914 года я была у мамы в Дарнице, под
Киевом. В начале июля я поехала к себе домой, в деревню
Слепнево, через Москву. В Москве сажусь в первый по
павшийся почтовый поезд. Курю на открытой площад
ке. Где-то, у какой-то пустой платформы, паровоз тормо
зит, бросают мешок с письмами. Перед моим изумленным
взором неожиданно вырастает Блок. Я вскрикиваю:
«Александр Александрович!» Он оглядывается и, так
как он был не только великим поэтом, но и масте
ром тактичных вопросов, спрашивает: «С кем вы едете?»
Я успеваю ответить: «Одна». Поезд трогается.
95
Сегодня, через пятьдесят о д и н год, открываю «Запис
ные книжка» Блока и под 9 июля 1914 года читаю: «Мы
с мамой ездили осматривать санаторию за П о д с о л н е ч н о й . —
Меня бес д р а з н и т . — Анна Ахматова в почтовом поезде».
Блок записывает в другом месте, что я вместе с Дель-
мас и Е. Ю. Кузьминой-Караваевой измучила его по те
лефону 3. Кажется, я могу дать по этому поводу кое-какие
показания.
Я позвонила Блоку. Александр Александрович со
свойственной ему прямотой и манерой думать вслух
спросил: «Вы, наверное, звоните, потому что Ариадна Вла
димировна Тыркова передала вам, что я сказал о вас?»
Умирая от любопытства, я поехала к Ариадне Владими
ровне на какой-то ее приемный день и спросила, что ска
зал Блок. Но она была неумолима: «Аничка, я никогда не
говорю одним моим гостям, что о них сказали другие».
«Записная книжка» Блока дарит мелкие подарки, из
влекая из бездны забвения и возвращая даты полузабы
тым событиям: и снова деревянный Исаакиевский мост,
пылая, плывет к устью Невы, а я с моим спутником с
ужасом глядим на это невиданное зрелище, и у этого дня
есть дата — 11 июля 1916 года, отмеченная Блоком.
И снова я уже после Революции (21 января 1919 го
да) встречаю в театральной столовой исхудалого Блока
с сумасшедшими глазами, и он говорит мне: «Здесь все
встречаются, как на том свете».
А вот мы втроем (Блок, Гумилев и я) обедаем
(5 августа 1914 года) на Царскосельском вокзале в пер
вые дни войны (Гумилев уже в солдатской форме).
Блок в это время ходит по семьям мобилизованных для
оказания им помощи. Когда мы остались вдвоем, Коля
сказал: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то
же самое, что жарить соловьев».
А через четверть века все в том же Драматическом
театре — вечер памяти Блока (1946 год), и я читаю толь
ко что написанные мною стихи:
Он прав — опять фонарь, аптека,
Нева, безмолвие, гранит...
Как памятник началу века,
Там этот человек стоит —
Когда он Пушкинскому Дому,
Прощаясь, помахал рукой