Выбрать главу

До семнадцати дед не умел читать, но в конце концов закончил рабфак, работал инженером, играл в преферанс. Он родился в румынском городе Браилов, и звали его Филипп Флоре, но бабушка упорно считала его, как всех хороших людей, русским. Тем более, что в Луганске дедушкина фамилия стала Бузинов. В анкете спрашивалось: “Як твоэ прозвище?” Не зная украинского, он написал “Бузина”. В тридцать восьмом его за это расстреляли — как румынского шпиона.

Сегодня река вынесла на берег борт корабля. Судя по еле заметному изгибу, целым судно было гигантским — ковчег. От странствий кожу его покрыла жемчужная сыпь ракушек. Непонятно — состарился он за работой или лежа на дне. Доски пригнаны так, что между ними не влезает грифель карандаша. Завидная работа. Соединять части труднее всего. Знатоки женского тела, объяснял мне скульптор, следят, чтобы не было швов между верхом и низом.

На суше корабельный остов несуразен, как выброшенный кит. Я видел такого на Рижском взморье. Он был напрочь лишен формы. Особенно после того, как тушу искромсали набежавшие из Слоки цыгане.

У реки мне тоже нравится жить. Жирно поблескивающая рябь мешает воде отражать. Не минеральное стекло, а живая ткань — влажный эпителий. Его полотно расписано узорами — темные разводы, блестящие штрихи, лужи глади. Раньше мне хотелось прочесть реку, теперь я почти разлюбил читать. На воде сидят утки. По сравнению с нами им доступны две лишние стихии, как ракетам “вода — воздух”. Зимой на Гудзон прилетают глупые канадские утки. Они умеют плавать не просыпаясь. Как-то мы с Гариком наткнулись на таких. Приманивая их, всю воду замусорили булкой. Но они только качались на зыби. Упорные в любви к животным, мы не отставали от птиц, пока из кустов не вывалился человек с ружьем. От хохота маньяк никак не мог нам втолковать, что мы кормили его резиновых уток.

Бабушка тоже любила все правдоподобное. Непонятному не было места в ее мире. Стихийный реалист, она плакала, когда история не кончалась свадьбой. Но больше всего ее огорчала живопись, которую отец вырезал из прогрессивных польских журналов. С журналами он обращался, как цыгане с китами. Сперва отец, не зная языка, читал их по азбуке Брайля — водил пальцами по строчкам, пока не наталкивался на запретную фамилию — Бухарин! Потом вырезал Брижит Бардо для себя и Гогена для гостиной. На репродукции бабушка смотрела не мигая, и когда над диваном появилась натурщица с бордовым задом, бабушка сожгла картину вместе с рамкой.

Я никогда больше не видел, чтобы к искусству относились так трепетно. По-моему, бабушку понимал один Хрущев. Для обоих связь живописи с жизнью была слишком прямой — уничтожая дурную копию, они спасали оригинал.

Из всех искусств больше всего бабушка ценила вышивку. Она и меня научила вышивать цветы шелковыми нитками. Они назывались нарядно, как пирожное, — мулине.

Последняя бабушкина работа лежит у меня на столе. Она изображает природу — на малиновом бутоне соловей с чертами петуха. Эту вещь невозможно применить по назначению, потому что у соловья нет назначения. Чистое, как у Набокова, искусство. Резервуар бесполезного труда — величественный, как пирамида, и бессмысленный, как реликвия.

Бабушка научила меня вышивать, я ее — читать книжки. Раньше ей это не приходило в голову. Писала она, как слышала, то есть — плохо. Зато читала с наслаждением, иногда до утра. Пока автор не отклонялся от реализма, экзотичность происходящего ее нисколько не смущала. Так, бабушкиным любимцем стал король биржи Каупервуд. За его карьерой она следила на протяжении всех трех томов, которые отвел ей Драйзер. Бабушка называла его Теодором. Она вообще редко утруждала себя фамилиями: Лондон был для нее Джеком, Хемингуэй — Эрнестом. Ей не мешало незнание предмета — она охотилась за эмоциями. Если бабушка узнавала описанные автором чувства, то слепо верила всему остальному. Исключения составляла явная чушь. Впервые мы разошлись на “Голове профессора Доуэля”. Друг моей юности Шульман хотел поменяться с ней местами, но мне эта живая голова всегда не нравилась и снилась до тех пор, пока я не стал вставлять несчастного профессора во все, что печатаю. Так, я выяснил, что снится мне лишь то, о чем я не пишу. Литература — сон разума, и мне удается заполнить страницу лишь тогда, когда я забываю, что делаю.

Не забыл ли я сказать, что маленьким любил бабушку больше всех? Ради нее я часами прижимался лицом к оконному стеклу, надеясь вырасти, как все порядочные люди, курносым. Не то чтобы бабушка ненавидела евреев, скорее она всегда о них помнила.