Геттингенское студенчество и большинство профессоров университета требовали отмены репрессивных мер и восстановления пострадавших ученых в должности, буржуазные депутаты ландтагов в других германских государствах требовали от своих правительств послать в Ганновер ноты протеста, однако Эрнст Август, более или менее открыто поддерживаемый Союзным сеймом и князьями, упорствовал и ни на какие уступки идти не желал. На руку ему играла и некоторая инертность общественности: состоялся демонстративный сбор средств среди немецкого населения в пользу «геттингенской семерки», но мощных манифестаций народа в поддержку тех, кто открыто выступил в защиту его прав, не произошло.
В беседах со многими учеными, например с астрономом Шумахером и филологом Бёком, Гумбольдт выражал свое возмущение. «Какая грубость! — восклицал он. — Люди злонамеренные могут, конечно, разрушить и университеты, но одно им не удастся упразднить никогда: нечто, существующее испокон веков, нечто, беспрерывно меняющееся и обновляющееся, именуемое в просторечии молодостью».
Такое поведение Гумбольдта, при всей симпатии к нему, все же нельзя признать свидетельством внутренней силы. Трагизм демократического движения в Германии XIX века состоял в том, что буржуазия — самой историей призванный к политическому действию класс — везде, где она выходила на общественную арену (если она вообще становилась политически активной), ориентировалась на идеи и правовые принципы французской революции 1789 года. В этом смысле камергер фон Гумбольдт был типичным детищем своего времени. Какие бы аргументы мы ни искали в его оправдание, факт остается фактом: перед лицом вопиющего беззакония и произвола Гумбольдт проявил слабость, не найдя в себе сил и решимости действовать в соответствии со своими демократическими взглядами и открыто, во весь голос выступить в защиту репрессированных, а ведь если бы он, человек с мировым именем, пользовавшийся поистине редкой властью над умами, сделал это, то его выступление имело бы огромный резонанс. Вместо этого он ограничился тем, что, действуя со всей возможной осторожностью, настойчиво пытался помочь пострадавшим устроиться на работу, ошибочно полагая, что он может и должен удерживать университеты и научно-исследовательские учреждения от непосредственного вмешательства в политическую борьбу.
После смены на прусском троне, состоявшейся в 1840 году, Гумбольдт вместе с другими видными немецкими демократами сделал многое, чтобы смыть с репутации своей страны пятно геттингенского позора. В одной из памятных записок прусскому королю он особо подчеркивал (об этом говорится в его письме Варнхагену, отправленном в октябре 1840 года) «необходимость лично вмешаться в течение дел, которые волнуют умы всех подданных, — и умиротворить их, а для этого призвать на службу обоих Гриммов, Альбрехта и Дальмана».
Создатели Словаря немецкого языка еще до конца 1840 года были избраны членами Берлинской академии наук, Дальман принял приглашение в Бонн, Альбрехт же не пожелал оставлять Лейпцигский университет, предоставивший ему нечто вроде политического убежища. Если в 1840 году удавалось добиться того, что двумя годами ранее Гумбольдт считал невозможным, то еще и потому, что в октябре 1840 года министром по делам образования, культов и медицины стал один из последних оставшихся в живых патриотов из окружения барона фон Штейна — юрист Иоганн Альбрехт Фридрих Эйххорн. Его-то, наверное, больше других и осаждал Гумбольдт, чтобы тот лично посодействовал официальному разрешению «дела братьев Гримм, дела действительно важного, касающегося всего нашего немецкого отечества».
Два «августейших покровителя»
Гумбольдту пошел уже восьмой десяток лет, когда трон Гогенцоллернов занял Фридрих Вильгельм IV, который сделал камергера отца одним из ближайших своих доверенных лиц.
Знаменитый ученый, человек прогрессивных, демократических убеждений, чем дальше, тем больше оказывался в двусмысленном положении — из-за слишком близких отношений с двумя королями и особого положения при реакционном прусском дворе. В глазах многих современников ореол славы, окружавший старика Гумбольдта, стал тускнеть. И отнюдь не каждый, кто называл его «придворным демократом», имел в виду, что из всех придворных Гумбольдт — единственный человек незыблемо демократических взглядов, — многие произносили эти слова с явной иронией, делая ударение на первом из них: «придворный», тем самым давая понять, что оба эти слова обозначают два диаметрально противоположных мира, между которыми нет и быть не может никаких мостов.