Стало приметно холодней. И вот путешественников встретили европейские ели и можжевельники…
Радостное возбуждение, обостряющее все душевные силы и способности, не покидало Гумбольдта. Словно какую-то особенную зоркость приобрели его глаза. Разве он первый поднимался на горы? Он знал — нет, конечно. Так как же до него не разглядели то, что теперь он так ясно видел?
Внизу были тропики. Субтропики наслаивались над ними. Выше — леса умеренного пояса. А еще выше, вот за этими кустами ретама, которые ощипывают дикие козы с рыжей шерстью, крутизна, ржавая от последних лишайников, белый иней — полярная тундра.
Поднимаясь на пик, он и его спутники будто прошли всю землю, пояс за поясом, от экватора до Арктики.
…Знание, с которым мы вырастаем, очевидное для нас знание, так что трудно даже вспомнить, в какой книге мы прочли впервые о том, что на горах есть климатические пояса и растительность распределяется зонами, и зоны эти подобны реальным широтным зонам и поясам на земле, — это знание в главной своей части было добыто, как открытие, тогда, в 1799 году, на склонах Тенерифского пика. Историки науки выискивают догадки, какие высказывались раньше, — шутку француза Турнефора, взбиравшегося на Арарат в 1700 году, замечания, кинутые Альбрехтом фон Галлером, самоуверенным законодателем биологии XVIII века, намеки (о влиянии климата) у Вильденова, учителя Гумбольдта; смутность их не идет ни в какое сравнение с безоговорочной твердостью суждений Гумбольдта…
…Стемнело, путники ненадолго заснули. Спал ли Гумбольдт? Мысли непрерывной чередой возникали в его мозгу. И то же непроходящее чувство радости окрашивало их.
Тропики! Очутившись в них, замечаешь это сразу, по тысяче признаков, точно попал на иную планету. Но чем именно вызвано это ощущение? Что это за тысяча признаков?
То растительный и животный мир. Гумбольдт так поражен всем уже виденным — хотя ведь это еще острова, настоящие тропики впереди, — что он не ждет, он торопится с выводом. Да, только животный и растительный мир! Смахни его — и в узких проливах среди Канарских островов, глядя на темные береговые обрывы и ущелья, прислушиваясь к плеску воды у бортов, вообразишь себя на Рейне, где-нибудь вблизи Бонна.
Даже так представляется его нетерпеливому, его слишком переполненному впервые увиденными образами сверкающей жизни тропиков воображению!
И — редкий для него случай! — тут он все-таки невольно обедняет тот мир, о необычайном, о ярком богатстве которого неотступно думает…
Не те скалы, не та почва, не то лицо земли — даже без жизни на ней! Но должно было пройти еще восемьдесят лет, чтобы другими учеными, в другой стране, России, был ясно понят и этот факт.
Путники тронулись снова в три часа ночи и еще до рассвета пришли к пещере, заваленной снегом и льдом.
Выше горной пещеры не взбирался никто. Проводники ворчали. Но Гумбольдт шел, цепляясь по-кошачьи, карабкаясь на четвереньках. По сторонам вершины зияли отдушины, «ноздри» пика. В восемь часов утра по окаменевшему лавовому потоку друзья взобрались на вершину. Затем спустились в жерло кратера.
Сернистые пары прожгли им платье. Руки окоченели от холода. А по земле было мучительно ступать: на ней шипела, вскипая, вода.
Круг моря казался неизмеримым. А внизу, в гавани, виднелись даже снасти на кораблях — так был прозрачен воздух. И теперь весь этот остров, огромный, желтый, мертвый, представился Гумбольдту уже не райским садом, а только кучей пепла, чуть тронутой по краю узкой каймой людских поселений и виноградников.
В Оротаве, в саду некоего Франки, они осмотрели драконово дерево — то самое, о котором мечтал мальчик Александр в Тегельском замке. Ствол дерева был вздут, как бочка. Огромное дупло показывало, что он пуст. Путешественники измерили его: на высоте человеческого роста он имел сорок пять футов в окружности, у корня же семьдесят четыре фута.
С верхней части дерева отходили короткие ветки с жесткими розетками на конце, похожие на щупальца. Дерево напоминало гигантский полипняк.
Когда Жан де Бетанкур, нормандский рыцарь? впервые высадился в 1402 году на Тенерифе, это дерево было таким же толстым и пустым. Оно существовало, по-видимому, около четырех тысяч лет.
Но до нашего времени оно не дожило.