ршнями зачерпнув правила в буквальном переводе из сочинений Локка. Вместе с тем образован был штат воспитателей; главным из наставников был избран полковник Лагарп, швейцарский республиканец, восторженный, но осторожный поклонник тогдашних французских идей, «ходячая и говорливая французская книжка». Учить великого князя русскому языку призван был Михаил Никитич Муравьев, очень почтенный и образованный человек и очень недурной писатель в либерально-комическом и сентиментально-дидактическом направлении. Наконец, общий надзор за воспитанием поручен был графу Салтыкову, одному из вельмож Екатерининской школы, который знал твердо только одно, как жить при дворе, делал, что скажет жена, и подписывал, что подаст секретарь; впрочем его партитура в этом педагогическом оркестре состояла в том, чтобы предохранять великого князя от сквозного ветра и засорения желудка. Лагарп, по его собственному признанию, принялся за свою задачу очень серьёзно как человек, сознающий свою обязанность перед великим народом. Он начал читать с великими князьями, с Александром и Константином, которые ему были поручены, латинских и греческих классиков, Демосфена, Плутарха, Тацита; английских и французских историков, философов и публицистов: Локка, Гиббона, Руссо, Мабли и т. д. Во всём, что он говорил и читал питомцам, шла речь о человеческом разуме, о человеческом благе, о происхождении общества, о равенстве людей, о справедливости и настойчивее всего о свободе человека, о нелепости и вреде деспотизма, о гнусности рабства и т. д. Добрый и умный Михаил Муравьев подливал масла в огонь, читая ребенку свои идиллии о любви к человечеству, о законе мысли, заставляя переводить всё тех же Локка, Гиббона, Руссо и т. д. Всё это говорилось и читалось будущему самодержцу российскому в возрасте от 10 до 14 лет, т. е. довольно преждевременно. В эти годы, когда люди живут непосредственно впечатлениями и инстинктами, отвлеченные идеи превращаются у них в политические образы, моральные принципы в чувства; преподавание Лагарпа и Муравьева не давало ни реальных знаний, ни логической дрессировки ума, не вводило в историческую действительность и не могло еще серьёзно возбуждать и направлять мысли; высокие идеи в уме двенадцатилетнего политика и моралиста отлагались как политическая и моральная сказка, наполнявшая детское воображение недетскими образами и волновавшая его незрелое сердце очень зрелыми чувствами. Если мы прибавим к этому графа Салтыкова с его доморощенным курсом придворной гигиены и придворных манер, то легко заметить, какой пробел оказался в воспитании великого князя; «его учили, как чувствовать и как держать себя, но не учили, как мыслить и действовать, ему не задавали ни житейских, ни научных вопросов, которые бы он разрешал сам, ошибаясь и поправляясь; ему на всё давали готовый ответ, политические и нравственные догматы, непререкаемые истины, которых не нужно; оставалось только прочувствовать и затвердить; его не заставляли ломать голову, его не воспитывали, а как сухую губку пропитывали дистиллированной и общечеловеческой моралью, насыщали лакомствами европейской мысли. Великий князь не познакомился со школьным трудом, с его миниатюрными горестями и радостями; он не видал борьбы школьника с учебником, не испытал побед на холодных полях ученических тетрадей, тех побед и поражений, которые, может быть, одни только и дают школе серьёзное воспитательное значение. Александр очень много читал, еще больше слушал, но он мало учился!» Из записок второстепенных русских учителей мы часто видим горькие жалобы на его праздность, медленность и лень, нелюбовь его к т. н. упражнениям. Когда великий князь подрос настолько, чтобы понимать, а не чувствовать лишь возвышенные уроки Лагарпа, он искренно привязался к идеалисту-республиканцу и стал слушать его с наслаждением, только то был художественный моцион, а не умственная работа. Благодаря преподаванию Лагарпа и Муравьева легко понять, какой обильный прием политических и нравственных идиллий дан был великому князю. Эта идиллия подействовала на его вкусы; великий князь стал рано думать о сельском уединении, не мог без восторга пройти мимо полевого цветка, крестьянской избы и т. п.; он рано привык скользить по житейским явлениям легким взглядом того человека, для которого жизнь — приятное препровождение, а мир обширный кабинет для эстетических и политических наслаждений. С летами всё это изменилось. Случилось так, что этот обширный и полезный процесс в Александре был прерван. Зная по опыту, как добродетель тает легко под палящими лучами страсти, императрица Екатерина поспешила застраховать своего внука, женив его в 1798 г., когда ему не исполнилось еще 21 года; для этого была призвана Баденская принцесса Елизавета Алексеевна. Каков бы ни был взгляд на брак, но прав Фонвизинский недоросль, сказав, что женитьба или замужество — конец учению. Теперь для Александра пошли другие интересы, началось другое развитие, непохожее на прежнее юношеское. Греция и Рим, республика, свобода, равенство, какое же место, спрашивается, в этом калейдоскопе героических образов и политических идеалов занимает Россия со своим невзрачным прошедшим, с неограниченной монархией, с крепостным правом и т. п. особенностями политическими и социальными; как в голове великого князя родная действительность могла укладываться с тем, что проповедовал гувернер-республиканец? Очень просто: ее, эту действительность, признавали как факт низшего разбора, как стихийное неразумное явление, признавали ее и игнорировали, т. е. ничего об ней больше знать не хотели. Лагарп в этом отношении поступал с великим князем как в былое время поступала гувернантка с девушкой. Воспитательница, девица не первой молодости, нарисует, бывало, воспитаннице очаровательный мир благовоспитанных людских отношений, основанных на правилах строгой морали, строжайшей вежливости, в котором даже показать кончик носка из под платья грех — и вдруг обе девы тут же в доме налетают на натуральную сцену: юная устремит на старую изумленный и сконфуженный взгляд, а та успокоит ее и скажет: «ничего, иди к себе». Лагарп осторожно обходил больные места русского государственного и общественного порядка, а впоследствии он советовал питомцу и не лечить их. С грузом античного образования и самоновейших политических идей, Александр вступил в действительную жизнь. Она встретила его не то, чтобы сурово, а как то бессмысленно. Бабушкин внук он был вместе с тем и сыном своего отца и стал в очень неловкое положение между отцом и бабушкой; то были два двора, два особые мира; нравственное расстояние между ними было несравненно шире географического. Каждую пятницу старшие великие князья, Александр и Константин, должны были отправляться в Гатчину; по субботам бывал парад, Гатчинский вахт парад, следовательно не шутка. Старший великий князь был командиром второго батальона, младший третьего, вечером они возвращались в Петербург. В Гатчине Александр слушал жестокую команду, суровые слова, неприятные казарменные жесты и размахиванья; а вечером, возвратясь в Петербург, попадал в салон Екатерины, в те залы Зимнего Дворца, которые назывались Эрмитажем, уединением, и где императрица проводила вечера в избранном обществе; здесь шли толки о самых важных политических предметах, велись самые остроумные беседы, шутились самые изящные шутки, смотрелись самые отборные французские пьесы, а грешные дела и чувства облекались в самые опрятные прикрытия.