А что еще оставалось делать свидетелям столь резкого перелома, если одна система ценностей распадалась, другая еще не сложилась и обломки первой, смешиваясь с начатками второй, образовывали нечто удивительное, порой пугающее и отталкивающее, но чаще прельщающее блеском абсолютной новизны? Интересно, что, в конце концов, Французская революция оценивалась не только консерваторами, но и либералами как исторический тупик, ее признавали бесперспективной, имея в виду ближайшие последствия, а не масштабность влияния на последующие события, которую пока просто не могли разглядеть и оценить.
Ближайшие последствия, так пугавшие европейцев, — это не только ужасы террора 1793 года, хотя данные ужасы и сыграли в оценке событий во Франции весьма важную роль. Не менее страшен для современников оказался обман их тайных и явных надежд на поступательно-прогрессивное развитие стран и народов континента. Эти надежды не были беспочвенны, ведь на глазах людей конца XVIII — начала XIX века революционная перестройка гражданских отношений внутренне преобразовала Францию, объединила ее население в единую нацию. Революционная идеология представляла себе Европу освобожденной от традиционных режимов и процветающей в силу установившегося братства народов. Однако красивые мечты остались только мечтами.
На деле же космополитические порывы Французской революции быстро выродились во французский национализм, справедливые революционные войны — в ряд обычных завоеваний, «братство народов» — в подчинение завоеванного населения французскому господству. К тому же республиканские ценности оказались легко и быстро растоптаны Наполеоном, превратившим Францию в империю под скипетром новой династии. Однако обаяние иллюзий эпохи Просвещения было настолько стойким, что по-прежнему рождало мечты о возможности возврата в новых исторических условиях к «просвещенному абсолютизму», носители которого учли бы опыт революционных событий. При этом у здравомыслящих людей историческая оправданность социальных преобразований 1789–1793 годов сомнений не вызывала, в штыки воспринимались только те методы, при помощи которых эти социальные преобразования были завоеваны. Иными словами, по всей Европе начались судорожные поиски «розы без шипов», возможности проведения необходимых перемен без гражданской розни и самоубийственного террора. В эти поиски активно вмешивался «человеческий фактор», точнее — сумасшедшая эпопея одного человека, Наполеона Бонапарта.
«Наполеон, — писал П. А. Вяземский, — приучал людей к исполинским явлениям, к решительным и всеразрушающим последствиям. «Всё или ничего» — вот девиз настоящего. Умеренность не нашего поля ягода»{8}. Французская революция, помимо прочего, открыла эру благородных и не очень благородных честолюбцев. Старый абсолютизм Габсбургов, Романовых, Бурбонов не давал в полной мере развиться этому чувству. Государи так высоко стояли над народом, что им и в голову не приходило искать популярности у подданных. Что же до генералов и министров, то они больше заботились о монаршей милости, чем о завоевании народной любви. Революционная же эпоха, выведшая на сцену массы, породила культ героев, а с ним и проблему снискания популярности вождей в глазах этих самых масс. Выпрошенные чины, титулы, звания уступали место признанным согражданами таланту и дарованию. С тех пор не столько знаки отличия, сколько овации и рукоплескания толпы сделались мечтой честолюбцев.
В иные, не такие переломные, годы фигура, подобная Бонапарту, не имела ни одного шанса возникнуть. Стоит согласиться с французским историком Ж. Ленотром, который отмечал: «Если бы это не происходило в эпоху, когда всё было необычным и странным, когда потрясены были все устои жизни, невозможно было бы понять, каким образом человек… не имеющий никакого общественного положения… мог достигнуть такой известности»{9}.
Юношество всех стран бредило карьерой отчаянного корсиканца. Не оставила она равнодушной и героя нашей книги Александра I. Он был захвачен эпопеей нового Цезаря и жаждал такой же известности. В его глазах Наполеон выглядел то героем, бесстрашно защищавшим завоевания революции, то человеком, предавшим ее идеалы и по личным мотивам бросившим Европу в вихрь военных потрясений. Раскрывая двойственность фигуры Бонапарта, А. С. Пушкин охарактеризовал ее блестящей формулой: «Мятежной вольности наследник и убийца», — в которой родовое единство Бонапарта и революции подчеркнуто в той же степени, сколь и их трагическая несовместимость. Как бы то ни было, фигура французского генерала, а затем и императора сделалась знаковой для своего времени.