Получался, таким образом, заколдованный круг. Заявленный выше марксистский тезис выглядит как будто совершенно справедливо — крепостное право действительно превращалось в препятствие на пути нормального развития хозяйства. Оно становится все более невыгодным — и прежде всего для самих помещиков. Остается только объяснить, почему основная масса помещиков так отчаянно, до последнего цеплялась за это невыгодное, застойное крепостное хозяйство, а после крестьянской реформы так горько оплакивало его крушение...
Ответ на этот вопрос лежит, очевидно, в области психологии, которая в марксистской историографии всегда играла роль падчерицы, причем крепко нелюбимой. Между тем общим местом в ней является то очевидное положение, что и отдельные люди, и целые социальные группы и слои сплошь и рядом привычное и удобное (а второе, как правило, сливается с первым) решительно предпочитают разумному, выгодному, прогрессивному. В наших же широтах это положение справедливо, может быть, особенно... Для помещиков крепостное хозяйство было не просто привычным: оно на протяжении веков пронизывало их сознание, определяло их мировоззрение и бытовые привычки. Пристрастие к примитивной, не требующей особых умственных (а в XVIII — первой половине XIX века, пожалуй, и физических) усилий, хозяйственной системе вошло в их плоть и кровь. Конечно, она порождала все больше проблем, но жить с этими проблемами для подавляющего большинства помещиков было проще, чем решать их...
Тем более — что нужно иметь в виду — многим казалось: и проблем-то особых нет. Да, поприжали «мужичка», выжимая из него сверх возможного, закрепив планку его эксплуатации на новой высоте. Ну, что же, придется ему, лежебоке, потрудиться... При полной и безоговорочной поддержке со стороны хорошо организованной власти помещики чувствовали себя в безопасности. Черные для них годы пугачевщины все больше воспринимались как призрак прошлого, как страшное предание. О будущем же по обычной русской беспечности большинство помещиков не задумывалось — на жизнь хватало — и слава богу!
А на жизнь, судя по всему, хватало. Даровая рабочая сила продолжала кормить и в изменившихся условиях. И не только кормить... М. Е. Салтыков-Щедрин на склоне лет, в 1880-х годах, вспоминая предреформенные времена, дал выразительную картину «пошехонского раздолья», возможного, наверное, только в эту эпоху. Не очень надежного, с постоянной головной болью о завтрашнем дне — и все-таки раздолья, относительно обеспеченной, сытой и пьяной жизни с массой специфических помещичьих удовольствий и развлечений, в основе которых были, как правило, насилие и издевательства над живыми людьми. И многими источниками, включая официальные документы, это общее ощущение, которое испытываешь, читая «Пошехонскую старину», подтверждается: как будто в запустелую теплицу попал — гниль кругом, воздух затхлый, зато тепло и не дует. Бить же стекла, ради притока свежего воздуха, поместное дворянство не собиралось.
Теперь относительно второго интересующего нас тезиса: крепостное право становилось все более опасным... Он тоже был с восторгом подхвачен и развит в советской историографии — поскольку полностью соответствовал знаменитому ленинскому положению о том, что либеральные реформы могут быть лишь побочным результатом революционной борьбы. И с этим положением в ряде случаев невозможно не согласиться; в частности, оно выглядит совершенно справедливым для той эпохи, когда было сформулировано, — в конце XIX — начале XX века царская власть во главе с Николаем II шла на либеральные уступки, как правило, лишь под мощным нажимом революционного движения.
Однако как раз в отношении предреформенной эпохи тезис об «опасности» не работает совершенно. По одной простой причине: не было тогда проявлений недовольства сколько-нибудь серьезных, способных произвести на власть впечатление настолько сильное, чтобы заставить ее разрушить то, что, как казалось, составляет надежный фундамент русской жизни... Крестьянские волнения, конечно, бывали (когда их в царской России не было?). Но они носили разрозненный, эпизодический характер. Покойный П. А. Зайончковский, помнится, рассказывал, какие невероятные усилия употреблялись составителями советского многотомного издания «Крестьянское движение в России» по подбору соответствующего материала: известия о потравах барской запашки крестьянским скотом, об убиении нескольких помещичьих кур и пр. — все шло в ход. А все-таки количество этих «революционных актов» было относительно невелико и никак не желало переходить в нужное качество. При Николае I власть, как писалось выше, жестко и умело держала народные массы под своим контролем. Когда же по Руси прошел слух, что новый царь собирается дать волю — крестьянское движение вообще пошло на убыль.
Что же касается общества, то при Николае I, особенно в последние годы его царствования, оно было полузадушено властью и никак не проявляло не только революционных, но и либеральных стремлений. Первый же приступ Александра II к отмене крепостного права поверг общество в состояние эйфории, не проходившей у большинства его представителей вплоть до 1861 года. Так что бояться вроде бы было некого...
Итак, господствующее сословие, обладавшее реальным влиянием на власть, отмены крепостного права не желало. Существующее положение вещей его вполне устраивало. Что же касалось тех, кого это положение не устраивало — умученных помещичьим игом крестьян и немногочисленных антикрепостнически настроенных общественных деятелей, — то они были явно не в силах оказать необходимое давление на власть, заставить ее пойти на уступки. Следовательно, власть пошла на грандиозные преобразования не потому, что захотела угодить помещикам, разочаровавшимся в крепостной системе, и не потому, что испугалась крестьян, эту систему ненавидевших. Следовательно, власть, прежде всего в лице ее главы Александра II, принимала решение самостоятельно, по доброй воле, исходя из высших соображений.
Соображения эти загадкой не являются. В свое время их четко сформулировал один из самых гибких и вдумчивых русских экономистов П. Б. Струве (тоже, кстати, бывший марксистом, но — «легальным», что означало прежде всего добросовестным). В своих статьях, посвященных крепостному хозяйству, Струве решительно отвергал все соображения о кризисе, более того, заявлял, что оно находилось «в цветущем состоянии» и накануне реформы (о чем, конечно, можно поспорить). Ликвидация крепостного права, писал Струве, явилось произвольным актом правительства, которое пошло на это из-за общегосударственных нужд, требовавших развития техники «во всех ее формах: форме техники промышленной и в особенности в форме техники транспортной и милитарной», а «всякий здравомыслящий человек должен был видеть, что строить в стране сеть железных дорог и поддерживать в ней крепостное право невозможно».
Эта точка зрения представляется нам совершенно справедливой. Только исходя из нее, можно понять, почему Николай I, официально провозгласивший курс на сохранение существующего порядка вещей — то есть самодержавия и крепостничества — упорно, раз за разом, собирал секретные комитеты по крестьянскому вопросу, заставляя своих сановников, совершенно к этому не расположенных, обсуждать вопрос о смягчении крепостного права. И точно так же она объясняет, почему сын и наследник Николая I, консервативно настроенный и совершенно не соответствующий стереотипу «великого реформатора», так последовательно, преодолевая многочисленные препятствия, вел дело к крестьянской реформе — и сумел-таки ее провести, переломив крепостной стержень русской жизни.