Середина 1930-х гг. отмечена резким переломом в отношении к школе Покровского. Были подвергнуты критике социологические схемы, частично восстанавливалось в правах понятие патриотизма. И вместе с тем поколение советских историков призывалось «преподать нашей молодежи марксистские, научно-обоснованные определения»{47}. Теперь Покровский, чье лидерство среди историков-марксистов выглядело непререкаемым, в сущности, отлучался от марксизма. По словам К. Радека, Покровский «был демократическим историком, не имеющим понятия о марксизме, а затем примкнул к легальному марксизму»{48}. Критика школы Покровского преследовала цель восстановить преемственность истории, сохранив видимость верности марксистской схеме, или, как удачно выразился П.Н. Милюков, «одеть теоретическую и спорную “генеральную линию” в живой национальный костюм»{49}. Разумеется, невозможно было соединить несоединимое: утверждение о «прогрессивности» государства с апологетикой не менее «прогрессивной» классовой борьбы против того же государства, революционную традицию с имперской. При этом составителям новой версии учебников необходимо было брать на вооружение безграмотные с точки зрения марксистской теории утверждения Сталина о некоем «дофеодальном» периоде истории страны, ее полуколониальном положении и т. д. Известно, какое влияние на отечественное антиковедение оказала формула Сталина о «революции рабов». В той же речи Сталин упомянул и о революции крепостных крестьян, которая «ликвидировала крепостников и отменила крепостническую форму эксплуатации»{50}. Примечательно, однако, что это последнее указание серьезного влияния на отечественную историческую науку не оказало. Возможно, это было связано с тем, что в позднейших директивных документах, подготовленных советским руководством, утверждалось, что «крестьяне вне руководства рабочего класса были способны лишь на стихийные и неорганизованные движения»{51}.
Важным является то, что ни в одном из «основополагающих» партийных документов революционная ситуация не упоминалась. Нет ее в замечаниях партийных вождей по поводу конспекта учебника по истории СССР, понятие революционной ситуации отсутствует и в «Кратком курсе истории ВКП(б)». В программной статье Н.И. Бухарина, посвященной проблемам методологии истории, справедливо указывалось, что термины «революция» и «контрреволюция» Покровский употребляет произвольно, «без точных, специфически-исторических характеристик»{52}, но это замечание не было конкретизировано, Россия кануна крестьянской реформы не упоминалась.
Примечательно, что автор критической статьи в первом из антипокровских сборников признавал, что Покровский «затрагивает отдельные элементы революционной ситуации, как ее определяет Ленин», упрекая автора лишь в том, что «отдельные элементы разбросаны в разных местах и не объединены в цельную и полную картину»{53}. Если иметь в виду общую тональность сборников, то нельзя не признать, что данное замечание носит исключительно мягкий характер. Покровский действительно не успел закончить конструирование концепта революционной ситуации, и честь создания этой идеологической конструкции принадлежит его ученице М.В. Нечкиной.
В качестве цельной идеологической конструкции революционная ситуация впервые фигурирует во втором томе вузовского учебника по истории СССР, который вышел под редакцией М.В. Нечкиной. Глава 21 носит заглавие «Революционное движение 50-х годов. Назревание революционной ситуации». Она начиналась с канонического набора цитат из ленинских произведений («Крах Второго Интернационала», «Гонители земства и Аннибалы либерализма»). В качестве непосредственного толчка к общественному возбуждению выступает, однако, не крестьянское движение, а поражение в Крымской войне, которое «с поразительной ясностью вскрыло технико-экономическую и политическую отсталость России». Дополнительные рекрутские наборы стали причиной новых бедствий трудящихся и вызвали рост народных выступлений. Оценка этих выступлений крайне противоречива, что отражает, вероятно, кричащее противоречие директивных партийных указаний. С одной стороны, движение было стихийным, не было силы, способной его возглавить, с другой — «массовая крестьянская борьба имела важное историческое значение. Ликвидация крепостничества была неизбежна» (явный отголосок концепции революции крепостных крестьян). При этом погодные данные о числе крестьянских выступлений не могут не вызвать сомнений в их размахе и масштабах. Вслед за крестьянским движением идет характеристика идеологов революционной демократии — Чернышевского, Добролюбова и Герцена. Последний хотя и «не считал путь революционной классовой борьбы единственным средством разрешения социальных вопросов, предпочитая подчас “путь мирного человеческого развития”», но все же отличался от либералов, так как «был и оставался искренним и твердым защитником народных крестьянских интересов». Третьим «действующим лицом» назывался правительственный лагерь, который был вынужден перейти к политике реформ «под влиянием революционной ситуации». При этом никакого фактического обоснования, кроме известной цитаты из речи Александра II московскому дворянству, не приводилось. Хотя совершенно очевидно, что царь говорил не об актуальной угрозе крестьянских выступлений, а только о возможных печальных последствиях в будущем, если не решиться на реформу сверху. Александр II характеризовался как монарх «слабый и нерешительный, лишенный серьезных интересов и преданный удовольствиям», поклонник политической системы своего отца. Ближайшее окружение монарха — вел. кн. Константин Николаевич, вел. кн. Елена Павловна, игравшие столь заметную роль в подготовке реформы, вообще обойдены молчанием{54}.