Выбрать главу

Сколько попыток убить государя предприняли безумные фанатики! Не далее как вчера граф Лорис-Меликов доложил царю об аресте руководителя шайки анархистов Андрея Желябова[7]. Он говорил, что по данным следствия в ближайшие дни готовится новое покушение на государя, и умолял его не ехать на следующий день на развод лейб-гвардии сапёрного батальона. Император, улыбаясь и сильно картавя, беззаботно отшучивался:

– Мне напгогочили, что самым опасным будет восьмое покушение. А моей жизни уггожали лишь шесть газ. Так что одно остаётся в запасе…

Когда к просьбам Лорис-Меликова присоединилась княгиня Юрьевская, батюшка твёрдо сказал:

– Катюня! А почему же мне не поехать? Не могу же я жить как затвогник в своём двогце! – Затем, смягчив тон и нежно глядя на любимую жену, переменил разговор: – Я подписал манифест, составленный Михаилом Тагиэловичем, – он наклонил голову в сторону Лорис-Меликова. – Мы созываем подготовительные комиссии из сгеды земств и значительных гогодов для гефогмы Госудагственного совета. Надеюсь, этот манифест пгоизведёт хогошее впечатление. Россия увидит, что я дал всё, что возможно. И это благодагя тебе…

– Как я счастлива! – ответила Юрьевская.

Наследнику, покуда он добирался до Зимнего, успели рассказать о подробностях злодеяния.

Утром государь принял доклад Лорис-Меликова и, позавтракав с женой и детьми, отправился в закрытой блиндированной карете[8] в Михайловский манеж. По настоянию княгини Юрьевской был изменён лишь маршрут: император проследовал в манеж не по Невскому и Малой Садовой, а более прямым путём – по набережной Екатерининского канала. После окончания развода он посетил великую княгиню Екатерину Михайловну в Михайловском замке, а затем в прекрасном настроении отправился в Зимний дворец. Государь сидел в карете один; за ним, в санях, ехали полицеймейстер Дворжицкий и два офицера; конвой из шести терских казаков (седьмой поместился на козлах рядом с кучером) окружал экипаж.

Проехав Инженерную улицу, карета вышла на Екатерининский канал, и орловские рысаки понесли её во всю мочь вдоль сада Михайловского замка, так что терцам пришлось перейти на галоп. Место было пустынное – повстречались офицер, затем два или три солдата, показался мальчишка, тащивший салазки, а за ним молодой человек с небольшим свёртком в руках.

Едва карета поравнялась с ними, неизвестный швырнул свёрток прямо под копыта лошадей. Раздался ужасный взрыв, клубы дыма и снега закрыли все вокруг, зазвенели разбитые стёкла, послышались крики и стоны. Когда же муть рассеялась, на окровавленном снегу среди осколков стекла обнаружили мальчишку, двух казаков и трупы лошадей.

Государь, оставшийся целым и невредимым, выпрыгнул из вывернутой взрывом кареты и бросился к раненым. Полицейские схватили преступника. Со всех сторон сбегался народ. Дворжицкий молил императора сесть в его сани, но тот сквозь расступившуюся толпу, готовую растерзать преступника, прошёл к неизвестному и спросил, он ли кидал бомбу. Преступник отвечал утвердительно.

Это был молодой невзрачный человечек, длинноволосый, маленького роста, в осеннем пальто из толстого драпа. На его голове вызывающе топорщилась шапка из выдры. Он мрачно, исподлобья глядел на царя.

Какой-то подпоручик, подбежав к толпе, испуганно спросил:

– Что с государем?

– Слава Богу, – отвечал подошедший государь, – я уцелел, но вот… – И показал на корчившихся людей.

Злодей, подняв голову, со злобным смехом прокричал:

– Не слишком ли рано вы благодарите Бога?!

– Хогош! – сказал император и направился к саням.

В этот же миг другой неизвестный, стоявший у решётки канала, бросил бомбу прямо под ноги государю. Прогремел второй оглушительный взрыв. И спустя время многие с ужасом увидели, как, прислонившись спиною к решётке, государь медленно повалился на бок и, упёршись руками в панель, без фуражки и шинели, опустился на стылую брусчатку. Обнажившиеся ноги его были раздроблены, тело висело клочьями, лицо заливала кровь. Глаза его были открыты, но он, кажется, ничего не видел.

– Помогите же мне… – шептал император. – Жив ли наследник?.. Снесите меня во двогец… там умегеть…

Рядом стонал тяжело раненный Дворжицкий.

Первым к царю подбежал справлявшийся о нём подпоручик, затем – нагнавший его карету великий князь Михаил Николаевич. Они подняли его с панели, а прохожие, и в их числе несколько юнкеров Павловского училища и солдат флотского экипажа, помогли перенести государя в сани.

Император был без сознания…

Тридцатишестилетний цесаревич чувствовал себя растерянным и беспомощным, словно ребёнок. Глазами, полными слёз, он смотрел на отца и не мог понять, кто этот окровавленный безногий старик с красной полосой на лице и выпяченными губами? Неужели – батюшка?..

Александр Александрович оглядел комнату – врачи с засученными рукавами, которые распоряжались в кабинете государя словно у себя дома, княгиня Юрьевская, в полубеспамятстве лепетавшая бессвязные французские слова, седой камердинер Трубицын. И любимый шотландский чёрный сеттер Милорд, тоскливо не сводящий глаз с того, что было его хозяином. Как сквозь сон услышал он слова Боткина:

– Не прикажете ли, ваше высочество, продлить на час жизнь его величества? Это возможно, если впрыскивать камфару. И ещё…

– Сергей Петрович! А надежды нет никакой?

– Никакой, ваше высочество…

Глядя на отца, тело которого содрогалось в предсмертных судорогах, цесаревич – нет, уже император! – вспомнил об откровении, которое явилось некогда Пушкину.

Об этом рассказывал отец петербургского цензора[9] – поэт князь Вяземский.

Как-то в Царском Селе, на квартире Жуковского, собралось человек пять его близких друзей. Как раз в этот день батюшка, ещё будучи наследником, прислал любимому воспитателю свой мраморный бюст. Тронутый таким вниманием, Жуковский поставил его на самое видное место в зале и подводил к нему каждого гостя. Вдруг Пушкин впился в мраморные черты странным, застывшим взглядом, закрыл лицо обеими руками и воскликнул надтреснутым голосом:

– Какое чудное, любящее сердце! Какие благородные стремления! Вижу славное царствование, великие дела, и – о Боже! – какой ужасный конец! По колени в крови! – И как-то странно твердил последние слова.

«По колени в крови…» – повторил про себя Александр Александрович и, сдерживая рыдания, спросил Боткина:

– Долго ли проживёт страдалец?

– От десяти до пятнадцати минут, – отвечал тот.

Цесаревич отвернулся и горько заплакал. Он обнял великих князей Владимира Александровича и Михаила Николаевича и сквозь рыдания сказал:

– Вот до чего мы дожили!..

Александр Николаевич уже агонизировал, дышал с перерывами, и зрачки его не отзывались на свет. Явился протоиерей придворного собора Рождественский с запасными дарами[10].

В тишине вслед за «Верую, Господи…» зазвучал канон при разлучении души от тела:

– Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притёк, вопию Ти: возведи от Тли живот мой, Многомилостиве…

Да, житейское море! И теперь ему, наследнику, предстоит вести в этом море корабль России!..

– Святых ангел священным и честным рукам преложи мя, Владычице, яко да тех крилы покрывся, не вижу бесчестного и смрадного и мрачного бесов образа…

Бесы! Это они наполняют смрадом житейское море, и несть им числа! Их дело – разлагать всё здоровое, сеять смуту, толкать Россию к пропасти. Снова вспомнился Пушкин, стихи которого так любил отец. 

вернуться

7

Желябов Андрей Иванович (1851 – 1881) – революционер-народник, из семьи крепостных крестьян. С 1873 член кружка «чайковцев»; один из создателей и руководителей «Народной воли», член её Исполкома, редактор «Рабочей газеты». Организатор покушений на Александра II. На процессе по делу «первомартовцев» произнёс программную речь. Повешен в Петербурге. В. И. Ленин ставил Желябова в один ряд с Робеспьером и Гарибальди.

вернуться

8

Блиндированная карета – экипаж, укреплённый изнутри стальными листами для безопасности и защиты от пуль.

вернуться

9

Петербургский цензор – Вяземский Павел Петрович (1820 – 1888), историк литературы, археограф; председатель петербургского Комитета иностранной цензуры (с 1873), начальник Главного управления по делам печати (1881 – 1883).

вернуться

10

Запасные дары – хлеб и вино (святые тайны тела и крови Христовой), освящённые и хранимые в церкви для преподаяния больным в случае их смерти, в напутствие к вечности.