Письмо Иванова удивило меня, я с нетерпением ждал его. Наконец он приехал, много состарился он в эти десять лет, поседели волосы, типически русское выражение его лица стало еще сильнее; простота, добродушие ребенка во всех приемах, во всех словах. На другой день мы ходили с ним в National Gallery, потом пошли вместе обедать; Иванов был задумчив, тяжелая мысль сквозила даже в его улыбке. После обеда он стал разговорчивее и, наконец, сказал:
— Да, вот что меня тяготит, с чем я не могу сладить: я утратил ту религиозную веру, которая облегчала мне работу, жизнь, когда вы были в Риме. Часто поминал я наши разговоры, вы правы, — да что мне от этого, что от этого искусству. Мир души расстроился, сыщите мне выход, укажите идеалы?.. События, которыми мы были окружены, навели меня на ряд мыслей, от которых я не мог больше отделаться, годы целые занимали они меня, и, когда они начали становиться яснее, я увидел, что в душе нет больше веры. Я мучусь о том, что не могу формулировать искусством, не могу воплотить мое новое воззрение, а до старого касаться я считаю преступным, — прибавил он с жаром. — Писать без веры религиозные картины, — это безнравственно, это грешно, я не надивлюсь на французов и итальянцев, — разбирая по камню католическую церковь, они наперехват пишут картины для ее стен. Этого я не могу, нет, никогда — никогда!.. Мне предлагали главное заведование живописных работ в новом соборе[171]. Место, которое доставило бы и славу и материальные обеспечение; я думал, думал да и отказался, — что же я буду в своих глазах, взойдя без веры в храм и работая в нем с сомнением в душе, — лучше остаться бедняком и не брать кисти в руки!
— Хвала русскому художнику, бесконечная хвала, — сказал я со слезами на глазах и бросился обнимать Иванова. — Не знаю, сыщите ли вы формы вашим идеалам, но вы подаете не только великий пример художникам, но даете свидетельство о той непочатой цельной натуре русской, которую мы знаем чутьем, о которой догадываемся сердцем и за которую, вопреки всему делающемуся у нас, мы так страстно любим Россию, так горячо надеемся на ее будущность!»[172]
После смерти художника князь П. А. Вяземский писал П. А. Плетневу: «…Герцен напакостил на могиле Иванова. В статье своей он расхваливает его, но по-своему, и вербует его в свою роту. Это в России повредит его памяти, а может быть, и предполагаемому памятнику»[173].
А В. В. Стасов, упоминая приведенные мемуаристом слова А. Иванова «я мучусь о том, что не могу формулировать искусством…», с заметной иронией в адрес мемуариста скажет: «Кто касаться до старого считает преступным, тот, ясно, с этим старым не разорвал, а ищет только для него новую формулу».
Из воспоминаний А. И. Герцена выделим одну мельком брошенную фразу: «В заключении он писал мне, что ему было бы приятно встретиться у меня с Маццини». И не упустим из виду замечания В. П. Богаевского, бывшего свидетелем встреч А. А. Иванова с А. И. Герценом: «…На следующий день Иванов поехал со мною к Г<ерцену>… Разговор, как и вчера, не выходил из пределов искусства и литературы, не касаясь политики, к которой Иванов был довольно равнодушен. Он очень желал видеть Мацзини, чтоб узнать его взгляд на задачи современного искусства (выделено мной. — Л. А.); но Мацзини не был в Лондоне. В ту же ночь 28 августа (9 сентября) Иванов уехал в Брюссель».
Попробуем реконструировать саму поездку А. А. Иванова к А. И. Герцену и определить истинные ее мотивы.
В 1857 году работы А. Иванова удостоились благосклонного внимания императрицы Александры Феодоровны и великой княгини Ольги Николаевны.
В то время художник вошел в долг и уже совсем оставил свое произведение, всегда требующее значительных издержек[174]. Он работал над библейскими эскизами. Библия раскрыла перед ним такие возможности, перед которыми потускнели все прежние замыслы.
174