Птолемей окончательно перебрался в новую столицу Александрию, но часто наезжал в Мемфис, и эти приезды становились праздником для детей. Таис было безразлично: Птолемей, значит, Птолемей. Она все равно жила своей «жизнью» и немножко присутствовала, существовала в их жизни. По-прежнему случалось, что ее жизнь доводила Таис до срыва, приступа отчаяния, сменявшегося депрессией, из которой она медленно и трудно, но все же выходила и возвращалась в «их» жизнь, чтобы тихо и безучастно поприсутствовать в ней до очередного срыва.
У одной из служанок родилась малышка, и мальчики, играя с ней, чувствовали себя совсем взрослыми.
— Мама, и у нас были такие маленькие ручки и ножки? — Дети не воспринимали себя по отдельности и говорили о себе во множественном числе.
— Да, — улыбнулась Таис, вспомнив, как целовал Александр их маленькие пяточки.
— Мама, а мы тоже так смешно плакали? — Малышка попискивала тихо, как мышка.
— Нет, гораздо громче, и всегда хором.
— Мама, а правда, что божественный Александр нас любил?
У Таис сжалось сердце.
— Нам папа сказал… — неуверенно прибавил в свое оправдание Лагусик.
— Да, очень. Вы ему многим обязаны. «Своим существованием», — подумала она про себя. — Он научил вас ходить.
— Я помню, — сказал Леонтиск.
— Ты помнишь? Ты не можешь этого помнить, душа моя, ты был слишком мал!
— Мне кажется, я помню. Другой дом, не этот. Такая зеленая-зеленая трава, не такая, как здесь. Мы почему-то ели прямо на траве. А божественный Александр был таким теплым… Мама! Няня! Мама упала.
Птолемей, приехавший как раз из Александрии, с беспокойством наблюдал, как она снова метаясь в постели, закатывала глаза, как во время своей страшной болезни. Он боялся, что болезнь может вернуться и утащить ее в глубины душевного омута. Он не решался даже в мыслях назвать ее сумасшествием. Птолемей нежно сжал руками ее лицо, стараясь удержать глазами ее бегающий взгляд. Рыдания волнами проходили по ее телу. «Таис, успокойся, смотри на меня, ответь мне. О, великие боги! А как ты можешь смотреть на это, сделай же что-нибудь!»
Болезнь не вернулась. После бурной стадии Таис пролежала несколько дней в оцепенении и отупении от лекарств, потом поднялась, и все снова стало на свои шаткие и ненадежные круги.
— Я так люблю тебя, мы все… — спохватился Птолемей, — …тебя так любим. Ты не хочешь этого понять, не хочешь этого знать, а я ведь так люблю тебя, если бы ты знала, как это…
— Не говори мне о любви, — перебила его Таис, — я о ней все знаю…
После долгого молчания Птолемей горько прибавил:
— Я не сумел стать тебе даже другом!
О какой дружбе может идти речь, если в отношениях нет откровенности. О какой откровенности может идти речь, если ты любишь женщину, которая не любит тебя.
— Мы друзья…
Она это действительно сказала или ему показалось?..
Однажды Таис выразила желание ненадолго уйти в пустыню. Неарх, бывший за старшего, предложил себя в попутчики, но Таис хотела полного одиночества, и критянин понял ее. К тому же это было ее первое желание за несколько лет, что радовало само по себе. Так, оставив домочадцев в беспокойстве, Таис с двумя рабами и постаревшим Адонисом отправилась в страну миражей.
Звезды мерцали из прабытия. Таис слилась с пустыней и небом, растворилась в них, отдала им себя без сомнений и страха. Она перестала думать и чувствовать, и в нее вошел покой и ощущение вечности. Ее судьба, страдания на время отступили на второй план, и она ощутила себя всего лишь одной из миллиардов песчинок в океане песка, — ничтожным, тленным, суетным созданием, живущим под бесконечной чернотой вечного космоса, полного бесчисленных высших миров. ОН всегда любил пустыню: там приходят думы, видения, ответы на сложные вопросы. Он где-то там. Он привел ее сюда. О да, он где-то там. Она почувствовала это по тому, что ей стало лучше. Он есть, он — где-то там…
Нет реальности кроме той, которая живет в нас.
Когда-то она хотела войти в него и жить в нем. Получилось иначе — он вошел в нее и жил в ней. И так останется до тех пор, пока она будет помнить и любить его.
Вернувшись, Таис возобновила посещение храмов, занятия рисованием, музыкой, стала нежней и терпеливей относиться к домашним, но по-прежнему не пела, не танцевала и не плавала.
…Но, признаюсь, опасаюсь и я двух чудовищ на свете: Ястреба в небе и кошки — великое с ними нам горе. Это напасти все страшные, Наистрашнейшая — кошка.