Выбрать главу

А город практически оказался во власти огненной стихии. Пожар свирепствовал всю ночь. Только к утру начал стихать его союзник — ветер. Дотла сгорели целые улицы, выгорела даже деревянная торцовая мостовая. Всюду виднелись груды пепла и развалин, в которых еще рдели слабые отсветы пламени.

Жалкое зрелище являла собой разрушенная обсерватория, возле которой сидел под утро опустошенный и обессиленный Михаил, вдыхая едкий, удушливый дым и поминутно потирая воспаленные глаза. Грустное сравнение приходило ему на ум: не так ли девяносто пять лет назад огонь истребил в Петербурге первую российскую обсерваторию со всем оборудованием? Остается поблагодарить судьбу за то, что удалось им уберечь главные части астрономических приборов. Но часовой круг телескопа с его осью, бесконечный винт и уравновешивающие грузы спасти не сумели. Сгорел и деревянный штатив телескопа. Лимбы с делениями на меридианном круге и экваториале безнадежно попортились. По видимости, когда спускали инструменты из башен по узкой лестнице, их круги терлись о перила.

Все это — только явно обнаруживаемые неисправности. А кто поручится, что нет легких, невидимых глазу изгибов кругов? Что их оси не сдвинуты с центров? Работать же с инструментом, не будучи уверен в отменной добронадежности показаний, в высшей степени предосудительно для уважающего себя астронома. Поэтому не утешила Михаила благодарность министра, которой удостоился он вскоре «за отличное самоотвержение и труды по спасению зданий и имущества учебного ведомства». Что толку! Все равно теперь негде и нечем проводить астрономические наблюдения. Только несколько лет просуществовала новая обсерватория. А с какою ревностию и удачей начал он здесь свои ученые труды!

Еще прошедшим летом, за два месяца до пожара, Ляпунов в лестной для себя компании ректора Лобачевского и профессора Кнорра отбыл в Пензу, чтобы провести наблюдения полного солнечного затмения. Михаилу доверили выбрать место наблюдения и установить инструменты. Во время поездки ему удалось короче узнать Николая Ивановича Лобачевского, насколько это возможно по отношению к человеку, поражающему всех необыкновенной мрачностью и самоуглубленностью. Его бесстрастность и несообщительность хоть у кого могли отбить охоту к сближениях. Складом души он разительно отличался от живого и разговорчивого Симонова. Да и внешне они представлялись антиподами: рядом с длинным Лобачевским, в задумчивости мерявшим коридор университетского корпуса ритмичными шагами, Симонов казался изрядно полным и чрезмерно суетливым. Сближала их лишь одинаково сильная у обоих страсть к точным исследованиям. Ляпунов слышал, что, еще будучи студентами, Лобачевский и Симонов под руководством профессора И. А. Литтрова следили за прохождением большой кометы 1811 года. Полагают, то были первые в Казани астрономические работы. Вспомнил ли ректор о своем юношеском опыте, когда пришло время пензенских наблюдений?

Во всяком случае, он заметно оживился, как будто голову его покинули на время безраздельно владевшие ею математические исчисления. Здесь, в Пензе, ректор показался Михаилу куда более доступным и непосредственным.

Прежде Ляпунов робел и терялся перед суровой и неприветливой фигурой ученого, назад тому пятнадцать лет опубликовавшего труд по новой, необычной геометрии. Изданное в Казани сочинение привело в изумление и даже шокировало многих отечественных и зарубежных математиков. Лобачевский так и не добился признания со стороны ученых кругов России. Даже среди казанских профессоров порой невысоко стояла его слава. Таково было негативное влияние великого петербургского математика М. В. Остроградского, не признававшего выдающееся достижение своего соотечественника. Но студенты чутьем угадывали в Лобачевском недюжинный интеллект и, отдавая должное заслугам Остроградского, говорили уважительно: «Остроградский в математике — поэт, Лобачевский — философ».

Уже выполнив намеченную программу, группа казанских наблюдателей задержалась в Пензе, чтобы точно измерить ее географическую широту и долготу. После этой поездки Михаил уже не сомневался, что отмечаемые многими угрюмость и холодность ректора ни в коей мере не свидетельствуют о каком-либо небрежении с его стороны. Ему даже нравилась такая черта поведения, поскольку и сам он был достаточно сух и сдержан в обращении, а противоположные качества человеческой натуры прощал только в любимом учителе — Иване Михайловиче. Правда, при последнем разговоре Симонов выглядел непривычно строгим и задумчивым.