В день этот торжественный княгиня Феодосья Игоревна сама решила причесать своего младшенького, Александра. Девок сенных и близко не допустила. Одна только Прасковья, любимица и ровесница молодой княгини, была около.
— Дозволь, Феодосья Игоревна, мне напоследок наше солнышко красное причесать.
— Вот то-то и оно, что напоследок, — вздохнула княгиня. — Сама управлюсь.
Три года назад, в 1220 году[1], родила она этого мальчика. Как хотелось княгине, чтоб вторым ребенком дочь была: господь опять сыном одарил. Что греха таить, поначалу не любила она его. Волосы черные, кожа темная, весь в бабку свою, осетинку по батюшке. Но кровь родная свое взяла, полюбила его еще пуще первенца Федора. Не успела насмотреться, нарадоваться, ан три года и минуло водой текучей. Отдавать надобно чадо дядьке-кормильцу, который воспитывать его станет да учить делу мужскому, ратному.
Охо-хо! А чадо радуется. Не ведает, глупое, что ждет его впереди жизнь тяжкая, опасная.
Уж Феодосья-то Игоревна знает, каково князем быть на Руси. Стеречься надо не только врагов, но и брата родного.
Охо-хо! Эвон свадьба ее с Ярославом Всеволодичем, куда радостней да веселей праздник, а и то кровью княжеской дорога к нему полита. И кем? Родным дедом ее, князем рязанским Глебом Владимировичем. Дабы власть свою укрепить, созвал Глеб на совет семерых князей с боярами, а сам тайный приказ отдал слугам. Ворвались те в шатер, где князья пировали, да и перебили всех до единого. Вот уж истина: ныне в чести, завтра во гробе.
Охо-хо. Пять уж лет тому, а вспомнит княгиня, и от страху сердце заходится. Хотя именно там и встретила она суженого своего, примчавшегося садить на Рязанский стол брата ее, Ингваря Игоревича.
— Ах ты, чадо мое милое, — шепчет ласково Феодосья Игоревна сыну, и слеза по щеке у нее катится. Жалко ей ребенка, страшно за него.
— Феодосья Игоревна, — кричит от окна Прасковья, — колесница у терема!
И хотя от дворца в собор можно по верхнему переходу пройти, но сегодня день особенный: только на колеснице к собору подкатить надобно.
Как ни печалилась княгиня в светлице, а из терема на крыльцо к народу вышла с лицом приветливым, улыбчивым. Пусть знают, праздник большой у князя — пострижение сына его, Александра Ярославича. Вот он — виновник торжества — стоит рядом с княгиней. На нем кафтанчик зеленого атласа с золотым узором, такая же шапка, соболем отороченная. Червонные портки и сапожки легкие желтого сафьяна. Волосы черные до плеч волнами спадают. Не княжич, а икона писаная.
А народу на княжьем дворе что на торжище: бояре, гридни[2], тиуны[3], милостники[4]. И все званы на праздник самим Ярославом Всеволодачем, и всех не только сытное угощение ждет, да меды хмельные, да веселье, но и подарки богатые. Знают они: Ярослав Всеволодич щедрый хозяин, широк душой. В лучших платьях своих все съехались. Даже челядь[5] княжеская сегодня щеголяет в новых однорядках[6]. Загодя сам князь строго повелел, чтоб в сей день ни один не явился на дворе его в холщине или, упаси бог, в лыченцах[7]. Коли нечего надеть — сиди на печи, не срами князя.
И на обряд пострижения он позвал не какого-то там священника, а самого епископа Симона — бывшего игумена Рождественского монастыря из Владимира. Пусть он своей высокой рукой благословит сына Ярославова. Владыка вчера еще приехал в Переяславль и ждет уже княжича в соборе святого Спаса.
Только села княгиня с княжичем в колесницу, застланную дорогими коврами, как ударили колокола соборные. И поплыл звон их торжественный над полями да весями[8] окрестными.
От суеты, шума, криков совсем закружилась голова у княжича. От счастья и страха замирало сердце. Онемел мальчик: ни слова сказать, ни головой кивнуть.
Вот и собор златоглавый. Народу здесь еще больше, чем на подворье, но путь к притвору свободный. Для него, для княжича, уготован.
Не помнил княжич — сам ли слез с колесницы, ссадил ли кто его. Даже слов матери не расслышал, но по тому, как она легонько толкнула его в спину, понял — идти надо.
Он шел между двух живых стен, едва сдерживаемых дружинниками и жадно обозревавших его сотнями глаз. Подошел к высоким вратам, ведшим в собор, приостановился и, как учила его вчера мать, трижды перекрестился.
В соборе свечей что звезд на небе. Отражаются они, переливаясь, в позолоте дорогих окладов и риз. Вверху куда и смотреть страшно, синеватую полутьму пронзают солнечные лучи, врываясь через узкие оконца под куполом. Оттуда сверху, заполняя весь собор, льется чудное пение.
И в соборе народу немало, но тут уж простых не видно — бояре, воеводы, думцы[9] и милостники княжеские. Парча и шелк, застежки золотые, узорочье[10]. Затеряться среди этого всего мальчику впору. Ан нет же, еще и взором охватить всего не успел, а перед ним седой и осанистый старик в митре[11], руку ему сухую, темную протянул. Риза на старике так густо золотом изузорена, что и цвета ее не угадать.