Выбрать главу

Юноша, можно сказать, вырос на его руках; мать, умирая, поручила мальчика заботам Матвеича, и старик не обманул её доверия: он возился с ребёнком не хуже любой няньки. Всегда смирный и молчаливый, он становился буйным и гневным, если видел, что чем-нибудь обижают его питомца; он всегда стоял за него горой перед всеми, не исключая и самого Некомата.

— Меня хошь прибей, хошь убей, а мальца не трожь: не дам! — говаривал он Суровчанину или Пахомычу в минуту подобной вспышки. — Сироту-то всяк рад обидеть.

Душа ребёнка отзывчива на тёплую ласку и любовь; дети чутьём понимают, кто их искренно любит. Неудивительно поэтому, что Андрей Алексеевич, в свою очередь, полюбил Большерука как родного, во всяком случае больше, чем отчима.

Этот-то истинный пестун юноши и узнал о планах Суровчанина и Пахомыча.

Однажды, в послеобеденную пору, когда весь дом был погружен в безмолвие, так как все обитатели от мала до велика, по русскому обычаю, прилегли после обеда, лёгкий стук в дверь горницы пробудил Андрея Алексеевича от лёгкой дрёмы.

Он нехотя спросил:

   — Кто там?

   — Я... Тише... Впусти-тка меня, — послышался из-за двери сдержанный голос Большерука.

Юноша, лениво поднявшись, откинул засов.

Матвеич тихонько вошёл в комнату и снова запер дверь.

Он был бледен и имел расстроенный вид.

   — Случилось что, Матвеич? — спросил Кореев, глядя на взволнованное лицо старика.

Большерук молча покрестился на икону, потом промолвил:

   — Случилось такое, что, не узнай я, быть бы великому греху. Благодари Бога, что спас Он тебя.

Юноша смотрел на него с недоумением.

   — Подле тебя лютые злодеи живут... Подстерегают, как бы извести... И всё уже у них подстроено, — продолжал Большерук.

   — Злодеи? — пробормотал Андрей Алексеевич, пожимая плечами.

   — Да, лютые злодеи. И с тобою вместе живут и твою хлеб-соль едят. Послушай, что я тебе скажу... Сегодня, ты знаешь, работали мы в огороде. Овощ снимали. Ближе к полудню пришёл сам Некомат-от. Поглядел этак на Пахомыча и говорит: «Гони их обедать». Тот сейчас и запищал: «Кончай работу, иди за обедом...»

Вестимо, холопишки радёшеньки. Быстренько к дому. А я позамешкался с чего-то. Все ушли, а я ещё спину гну. Работать мне довелось, надо тебе сказать, у самого малинника. Кустарник высокий да густой. Меня за ним и не видать. И вот слышу я, братец ты мой, что за кустами ходят да говорят твой отчим да Пахомыч. Мне сперва было и ни к чему, а потом стал их слушать и узнал, что Некомат с ключником нашли разбойников, чтобы они завтра тебя ограбили и убили.

Услышав такую весть, Андрей Алексеевич сел на лавку бледный и удручённый.

   — Знаешь, Матвеич, — сказал он наконец, поднявшись и в волнении заходив по комнате, — и надо мне тебе верить, да не верится. Ну можно ли, чтобы отчим... Да что же он за злодей такой?

   — Злодей и есть. Какой же не злодей?

   — Да на что ему смерть моя?

   — На что? Да ведь ежели ты помрёшь, он всем владеть будет. Так и в духовной прописано. Сам слышал, как отец Василий читал твоей матушке, когда она Богу душу отдавала. Ежели ты помрёшь — всё отчиму. Из-за этого он тебя и хочет спровадить.

   — Пойду-ка я к нему, — с гневом вскричал юноша, — и скажу, что мне всё ведомо. Что он сущий злодей, Бога позабывший, и чтоб он убирался бы поскорей из моего дома.

Матвеич замахал руками:

   — Тише!.. Не кричи. А о сём и думать нельзя. Он только и скажет одно: знать ничего не знаю, ведать не ведаю, мало ли, дескать, что тебе наговорили! А тебя за дерзости он ещё в подклети запрет. И ничего ты не сделаешь, потому пока тебе двадцати годов нет, он здесь хозяин. А в подклети они тебя и заморят Нет, пока что надобно тебе отсюда уйти. Это уж как люблю тебя, говорю.

   — Покидать кров родимый? Из-за чего?

   — Чтоб жизнь спасти. Пройдёт немного времени, вернёшься сюда хозяином и Некомата прогонишь. А пока послушайся — уезжай.

   — Куда уехать? — грустно промолвил молодой человек.

   — Ты вот что, не печалься, не убивайся, — сказал Большерук, и голос его задрожал, — всякому Господь испытание посылает. И тебе тоже... Ты не бойся, а на Бога надейся. Я же тебя не оставлю: какую могу, завсегда помощь окажу. Сам знаешь, люб ты мне как сын родной. Поедем мы, родненький, отсель, не теряя времени. У тебя в Рязани дядя живёт, отца твоего брат родной. Лет десяток, как он от Москвы к рязанскому князю отъехал... Вот мы к нему и будем путь держать.

   — Из своего дома бежать. Матушка! Кабы встала ты из своего гроба... — как стон вырвалось у юноши.

Он тяжело опустился на лавку и сжал руками виски. Всё существо его было полно горем и негодованием.

Хотелось бы кинуться к отчиму, назвать его злодеем и с позором выгнать из дому.

Но он сознавал, что пестун прав, что этого сделать невозможно, что только ему же, Андрею, хуже будет.

Приходилось покоряться необходимости.

Приходилось покидать родной дом, могилу матери и ехать за тридевять земель, чтобы укрыться от козней.

Этого требовало благоразумие.

Это казалось единственным средством спасения.

Лицо матери, как живое, встало перед ним.

Доброе лицо с ласковым, кротким взглядом.

И рядом другое — угрюмое лицо отчима, с глазами, в которых застыло выражение подозрительности и затаённой злобы.

   — Ты не убивайся, родненький, говорю, — бормотал между тем Матвеич. — Ну что ж, у дяденьки поживёшь годик, а там вернёшься. Дяденька родной, не обидит. А я всё приготовлю — и коней и запасец. Прихватим и верного человека... Знаешь Андрона, племяша моего? Помолимся Богу да и в путь. Как стемнеет, я лошадок выведу за изгородь к огороду. Тихохонько сядем на коней — и след наш простыл.

Юноша поднял голову.

   — Хорошо, — сказал он, — знать, Божья воля. Я согласен... Сегодня же ночью едем.

Старик ушёл довольным, а юноша долго ещё сидел в грустном раздумье.

В этот день отчим был с ним особенно ласков. Андрея Алексеевича эта ласковость резала как ножом.

В полночь чуть скрипнула дверь.

Выставилась косматая голова Матвеича.

   — Пора! — сказал пестун. — Напрасно свечку вздул: не заприметили бы!

   — Сейчас. Вот только образок возьму да тут кой-что...

   — Кони уж выведены.

   — Иду.

Андрей Алексеевич закрестился:

   — Господи, помоги!

   — Его святая воля. А где твой тулупчик? Ночь холодна, да и после пригодится. Мешкать негоже, однако.

Юноша поспешно оделся и потушил огонь.

Тихо прошли сени, выбрались на двор.

У ворот гулко храпел сторож.

   — Крепко Лёвка спит, — сказал Большерук, — я давеча мимо него лошадей провёл, и то не слышал.

Вступили в сад, он же и огород. Деревья недвижны, как колонны, сетью раскинулись ветви, не шелохнутся. По тропинке разбросались пятна лунного света.

   — Ночь-то! А? — с восхищением промолвил старик.

   — Хороша ночка, — ответил юноша и подумал: «Можно сказать, что всю жизнь переламываем, а говорим так, словно вот погуляем да и домой повернём».

За садом-огородом ждал Андрон, племянник Большерука, рослый, сильный парень из тех, про которых говорят: неладно скроен, да крепко сшит.

Он сидел верхом на лошади, двух других держал за узду.

   — Вот и вы, а я было заждался — думал, не случилось ли чего, — промолвил Андрон.

Пришедшие молча вскочили на сёдла.

   — Сейчас мы поедем через поле, — сказал Матвеич, — в лесок, а там окольным путём.

Тронулись ходкою рысью.

   — Стой! — приказал юноша, когда въехали на невысокий пригорок близ леса. — Дай взглянуть в последний раз.

Он повернулся лицом к усадьбе.

   — Прощай, кров родимый, — прошептал он с глубокою грустью. — Возвращусь ли, увижу ли тебя когда-нибудь?

Тихим, мирным пристанищем казалась озарённая месяцем усадьба с высоким господским домом — с разбросавшимися в беспорядке службами, крытыми побурелой соломой, с тёмным пятном сада-огорода...

А там, за лесом, неведомый, чуждый, шумный мир...

Матвеич и Андрон тоже были задумчивы.

Для них, холопов-рабов, усадьба была только обширной тюрьмою; мир нёс свободу. О чём жалеть?