Выбрать главу

Секретарь академии Соколов, по словам Карамзина, стал «душить» слушателей переводом отрывка из «Истории» Тита Ливия о взятии Рима галлами. Однако Одоевскому его чтение понравилось, ибо «нельзя всегда быть беспристрастным — особливо, когда имеешь сердце».

И наконец, Ивану Андреевичу Крылову, тучному и совсем было задремавшему в мягком кресле, в знак уважения к его заслугам перед российской словесностью и прочая, и прочая поднесли золотую медаль.

Крылов многократно раскланивался и тер ладонью слезящиеся от яркого света глаза.

Домой вернулся Александр в сильном возбуждении.

Собрание взбодрило его, в душе вновь забродили поэтические замыслы, для осуществления которых силы чувствовались необъятные.

Ночью он писал. В городе рождалась весна, в душе Александра — поэтические грезы…

Тревожила лишь его судьба двоюродного брата Володи, кажется, воображавшего, что в «глубокомысленных умозрениях непонятного Шеллинга» заключена вся человеческая премудрость.

«Мой милый Володя! Ты философ хоть куда!.. Я читал, читал и напряженный ум мой не видел ни зги в дедале (здесь: лабиринте. — В. Я.) Шеллинговой философии… Впрочем (из того, что я понял), я заметил, что ты не только философ на словах, но и на самом деле, ибо первое правило человеческой премудрости быть счастливым, довольствуясь малым. Ну, не мудрец ли ты, когда ты довольствуешься одними словами, а что касается до смысла, то, но доброте своего сердца, просишь у Шеллинга — едва только малую толику? Ты, право, философ на самом деле! Желаю тебе дальнейших успехов в практическом любомудрии. Мой жребий теперь, мое дело быть весьма довольным новым состоянием своим и обстоятельствами. И я философ — я смотрю на свои эполеты, и вся охота к опровержению твоих суждений исчезла у меня. Мне, право, не до того. Верю всему, что ты пишешь; верю честному твоему слову, а сам беру шляпу с белым султаном и спешу — на Невский проспект…»

Но на Невский спешил он не слишком часто.

Появлялись новые друзья, уходили из жизни старые…

Умер Саша Донауров, не прожив и девятнадцати лет, «не сдержав обещаний, которые за него давали — ум его и сердце». Одоевский ездил на похороны, стоял у гроба товарища, с коим дружно проводил время в Велиже и, к сожалению, редко встречался в Петербурге.

Утешая плачущую мать, он «вспомнил все, что потерял в этой жизни… вспомнил ту, которая была для него матерью, наставником, другом, божеством…».

Так быстротекуче время!.. Весна сменилась летом, да скоро и оно занесло проспекты и бульвары желтыми листьями…

Вольдемар затеял в Москве с другом своим Вильгельмом Кюхельбекером альманах «Мнемозина», объявление о котором появилось уже в «Русском Инвалиде». Брат просил Александра помочь ему в распространении подписных билетов…

Выполнять поручение брата взялся он рьяно.

Скоро распространил девять билетов. Расписываясь в получении 25 или 30 банковских ассигнаций, он выставлял свое имя лишь тремя буквами: К. А. О., что означало: князь Александр Одоевский… Хоть и корил себя за это, признаваясь Володе:

«Всего имени не могу решиться выставить! Что брат! Феодальная гордость еще не совсем исчезла! Худо, очень худо, но тетушки, да дядюшки — народ самый своенравный, — так много нажужжали мне в уши, что я не захотел выдать себя за твоего прикащика по журнально-коммерческим оборотам. Прости, и, ради бога, из великодушия не пиши сатиры на твоего брата…»

Ездить приходилось немало. И усилий прилагать тоже, особо если учесть, что петербургские дворяне «и за малостью с трудом в карман ходят».

Стихи Александр Одоевский писал, но писал беспорядочно.

2 февраля 1824 года К. Сербинович занес в дневник: «Зашел к Дмитрию Николаевичу (Васькову) и кн. Одоевскому. Стихи его «К юности»…»

Увы, о чем они — мы не знаем.

Стихи свои он мало кому показывал, считая их несовершенными; печатать свои произведения в первоначальном виде не хотел, доделывать же не было времени, а чаще — желания. А брат Володя постоянно просил для своего альманаха его пьесы. Приходилось как-то выкручиваться…

«Стихи пишу и весьма много бумаги мараю не только в продолжение года, но даже ежедневно, смотря но вдохновению. Но этого не довольно: люблю писать стихи, но — не отдавать в печать, как Хвостов и как пропасть безмыслепных, которым кстати было бы и быть безсловесными. Ты богат прозою; довольно и стихотворений в твоей Мнемозине: стало быть, недостатка в худом нет. Если бы нужно было пополнить количеством, а не качеством, — так и быть! по дружбе к тебе, но чуждый журнального славостяжания, я прислал к тебе десяток од, столько же посланий, пять или шесть элегий — и начала двух поэм, которые лежат под столом полуразодранные и полусожженные — по обыкновению…»