Выбрать главу

«Начали христосоваться!» — прошептал Одоевский.

Сидя на кровати, он вспомнил народные гулянья, музыку, веселый смех… У него защемило сердце, и в душе, переполненной сомнениями, мыслями о боге и бессмертии, стали рождаться поэтические строки, несколько странные и болезненные…

Пробила полночь… Грянул гром, И грохот радостный раздался; От звона воздух колебался, От пушек в сумраке ночном, По небу зарева бежали И, разметался во тьме, Меня, поющего в тюрьме, Багровым светом освещали. Я, на коленях стоя, пел; Со звуком уст моих на небо взор летел… И херувимов тьмы вспылали В надзвездной вышине; Их песни слышалися мне. С их гласом все миры гармонию сливали, Воскресший средь их бездн стоял, И день, блестящий день сиял Над сумраками ночи. Стоял он радостный средь волн небесных сил И полные любви божественные очи На мир спасенный низводил. И [ «] слава вышнего, и на земле спасенье [»] Я тихим гласом воспевал. И мой, мой также глас к воскресшему взлетал: Из гроба пел я воскресенье.

Стихотворение это в достаточной степени характеризует состояние Одоевского.

Но главное, он уже писал, как всегда, не занося своих стихов на бумагу, предоставляя это делать друзьям.

«В Светлое Воскресенье, — вспоминал Дмитрий Завалишин, — при звуке пушечной пальбы, в полночь, Одоевский импровизировал стихи…

Вообще надобно заметить, что именно еще в крепости началась так называемая «казематская литература»…» По мутной невской воде плыл талый лед.

Петербург пригревало весенним солнцем.

Вместе с землей оттаивала и душа поэта. В ней просыпалось поэтическое волнение, рождались строки о себе, о поэте, пострадавшем за свободу, но сохранившем в душе прежний огонь.

Время тоски и исступленья проходило… Таится звук в безмолвном мире, Как искра в темных облаках. И песнь, незнаемую в мире, Я вылью в огненных словах. В темнице есть певец народный, Но — не поет для суеты: Срывает он душой свободной Небес бессмертные цветы; Но, похвалой необольщенный, Не ищет раннего венца… Почтите сон его священный, Как пред борьбою сон борца.

Александр оживал…

Оживали и другие декабристы.

Пришел в себя и Вильгельм Кюхельбекер, написавший Следственному комитету, что он считал своим долгом выйти на Сенатскую площадь, «ибо, взирая на блистательные качества, которыми бог одарил народ русский, народ первый в свете по славе и могуществу своему, по своему звучному, богатому, мощному языку (и это для писателя не последнее), коему в Европе нет подобного, наконец, пи радушию, мягкосердию, остроумию и непамятозлобию, ему перед всеми свойственному, я душою скорбел, что все это подавляется, все это вянет и, быть может, опадет, не принесши никакого плода в нравственном мире!..»

Спасая товарищей, Рылеев в апреле взял всю вину на себя, тем самым окончательно решив свою участь.

«Настоящая моя история заключается в двух словах, — в последнем письме из крепости написал Пестель, — я страстно люблю мое отечество, я желал его счастья с энтузиазмом».

Под этими словами могли бы подписаться многие из декабристов.

«Не о себе хочу говорить, — заявлял Каховский, — но о моем отечестве, которое, пока не остановится биение моею сердца, будет мне дороже всех благ мира и самого неба!»

Александр Бестужев написал царю письмо об ужасающем состоянии России до декабрьского восстания, о причинах, побудивших его и его товарищей взяться за оружие.

Тем временем дело близилось к развязке.

Для некоторых даже удачной…

4

«По воле государя императора покорнейше прошу ваше высокопревосходительство взять под арест служащего при вас чиновника Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами, употребив осторожность, чтобы он не имел времени к истреблению их, и прислать как оные, так и его самого под благонадежным присмотром в Петербург прямо к его императорскому величеству».