Очевидец описывает нам и саму сцену, с которой началось нравственное просветление Григорьева, – сцену столь же редкостного характера, как и вся история отношений Григорьева к Островскому.
Однажды у Островского был большой литературный вечер, присутствовали представители всех литературных направлений. Когда большинство гостей разошлось и остались только близкие Островскому люди, Филиппова попросили спеть. Певец, по обыкновению, произвел на всех сильное впечатление, в особенности на Григорьева. Он упал на колени и просил кружок принять и его в число своих ближайших членов. В порыве восхищения и мольбы он заявлял, что до сих пор всюду и тщетно искал правды и нашел ее наконец в среде друзей Островского; и он был бы счастлив, если бы ему позволили здесь бросить якорь.
Островский стал для Григорьева пророком нового слова, единственным полным выразителем его миросозерцания. Григорьев не умел определить, кто он – западник или славянофил, знал только, что существует один человек, с ним у него “все общее”. Только он может сказать вещее слово и действительно скажет его.
Эти восторги Григорьев перенесет и в свои статьи, примется даже в стихах воспевать талант обожаемого драматурга, посвятит целую оду Любиму Торцову как воплотителю “русской чистой души”,– вообще Григорьев до конца дней своих останется пламенным распространителем веры Островского. И нашего писателя следует считать душой и средоточием молодой редакции погодинского журнала. Такую роль определил ему сам Погодин, задумывая обновление своего издания и отводя в нем место современной даровитой молодежи русского направления.
ГЛАВА V. ПЕРВАЯ КОМЕДИЯ
Островский очень долго работал над первой своей комедией. Банкрот писался и исправлялся около четырех лет. Еще в 1846 году план пьесы был совершенно готов и точно определено развитие действия, – целые годы ушли на обработку частностей. Только в 1849 году пьеса была закончена. Островский имел уже многочисленные знакомства среди литераторов, мы знаем – его успел оценить и соредактор Погодина Шевырев. Слухи о молодом таланте дошли, наконец, и до издателя “Москвитянина”,– но слухи очень смутные и не вполне верные. Профессор, обитавший на Девичьем поле и погруженный в “пыль веков” своего “Древлехранилища”, поздно и случайно узнавал о событиях современной живой литературы, и теперь он обращался за сведениями к Шевыреву. “Есть какой-то Островский, – писал он, – который хорошо пишет в легком роде, как я слышал”. Погодин предполагал собрать более точные данные у учителя детей Шевырева, товарища Островского, и “спросить” у новоявленного писателя “его трудов”: “Я посмотрел бы их и потом объявил бы свои условия”.
Все остальное образованное московское общество обнаружило гораздо больше энтузиазма и любопытства по отношению к молодому писателю. Едва по городу разнеслись слухи о том, что комедия окончена, – на Островского посыпались приглашения прочитать ее в избранных кружках. Первое чтение состоялось у Каткова – в присутствии некоторых западников. Впечатление превзошло все ожидания, тем более что искусство Островского как чтеца стояло на уровне его авторского таланта.
Читал он медленно, чрезвычайно тщательно оттеняя каждую фразу, будто прислушиваясь к ней и взвешивая каждое выражение. Слушатели самых разнородных общественных слоев единодушно подчинялись обаянию чтеца: так он умел захватить, заворожить – одновременно и литераторов, и аристократов, и серую купеческую толпу.
Успех у Каткова был только сравнительно бледным началом торжества Островского. В течение всей зимы 1849 года чтения пьесы не прекращались, повторялись чуть не каждый день. Аристократические гостиные в своих восторгах не отставали от личных друзей Островского. Известный кавказский герой генерал Ермолов очень метко выразил свое впечатление, выслушав пьесу: “Она не написана, она сама родилась”. Графиня Ростопчина написала Погодину горячее письмо, которое должно было окончательно встряхнуть ученого исследователя древностей.
“Что за прелесть Банкротство! – восклицала графиня, несколько путая название пьесы. – Это наш русский Tapтюф, и он не уступит своему старшему брату в достоинстве правды, силы и энергии. Ура! у нас рождается своя театральная литература, и нынешний год был для нее благодатно-плодовит”.
Погодин решился наконец и у себя устроить вечер и пригласить Островского. Вечер состоялся 3 декабря. Островский явился в сопровождении артиста Садовского, попеременно с ним читавшего пьесу. Чтение и на этот раз вызвало всеобщее восторженное одобрение. Погодин записал в своем дневнике: “комедия – Банкрот – удивительная”. То же чувство разделяли и многочисленные гости профессора – актеры и литераторы. Среди них находился и Гоголь. Его заранее пригласили на чтение комедии. Он опоздал, приехал среди чтения, тихо подошел к двери и стал у притолоки. Так простоял он до конца, слушая, по-видимому, внимательно. После чтения он не проронил ни слова. Графиня Ростопчина подошла к нему и спросила: “Что вы скажете, Николай Васильевич?” “Хорошо, но видна некоторая неопытность в приемах. Вот этот акт нужно бы подлиннее, а этот покороче. Эти законы узнаются после, и в непреложность их не сейчас начинаешь верить”.
Этим и ограничился суд Гоголя, – к автору комедии он не подошел ни разу. Но это не свидетельствовало о безучастности гениального писателя к новому таланту. От Погодина мы знаем, что Островский “подвигнул” Гоголя, то есть произвел на него не менее сильное впечатление, чем на других.
Шевырев и здесь не преминул выразить свой восторг. Он обратился к слушателям с торжественными словами:
– Поздравляю вас, господа, с новым драматическим светилом в русской литературе!..
Более лестной критики не мог услышать начинающий писатель, и Островский после рассказывал: “Я не помню, как я пришел домой; я был в каком-то тумане и, не ложась спать, проходил всю ночь по комнате: такими сказочными словами мне показался отзыв Шевырева”.
В марте 1950 года комедия появилась в “Москвитянине”. С этого времени начинается широкая известность Островского. Она находит сочувствие у людей различных литературных лагерей, придерживающихся разных взглядов на искусство. Представитель старой словесности, профессор Давыдов, почувствовал силу нового живого оригинального таланта и сообщал Погодину: “В Островском признаю помазание”. Ученый словесник, воспитанный на теориях и формулах учебников, не мог, разумеется, окончательно отрешиться от предрассудков и укорял комедию в отсутствии действия, – впрочем, потому что у Островского не было крикливых эффектов и искусственного драматизма. Более чуткая публика восхищалась пьесой без всяких оговорок. Особенного внимания заслуживает отзыв князя В. Ф. Одоевского, даровитого писателя, благороднейшего друга лучших писателей своего времени, в том числе и Пушкина. Одоевский смотрел на литературу как на ответственную общественную службу, для достойного несения которой писатель должен осознавать свой высокий нравственный долг. И вот он-то в письме к своему приятелю горячо приветствовал произведение молодого драматурга. “Читал ли ты комедию или, лучше, трагедию Островского Свои люди – сочтемся! и которой настоящее название Банкрот? Пора было вывести на свежую воду самый развращенный духом класс людей. Если это не минутная вспышка, не гриб, выдавившийся сам собою из земли, просоченной всякою гнилью, то этот человек есть талант огромный. Я считаю на Руси три трагедии: Недоросль, Горе от ума, Ревизор. На Банкроте я поставил нумер четвертый”.
Восторг князя Одоевского был верной порукой жизненного и значительного смысла комедии, следовательно, в пользу ее заранее были расположены отзывчивые сердца и благородные умы среди современной публики. Университетская молодежь немедленно откликнулась на новый могучий голос, и Островский сразу стал популярнейшим писателем среди студентов. Они уже знали все новости, касавшиеся новой знаменитости, слышали, как Островский читал пьесу у Погодина, дошел до них слух и о том, что Гоголь, не изъявивший желания познакомиться с автором после чтения, только написал карандашом похвальный отзыв на клочке бумаги; клочок передали Островскому, и тот хранил его как драгоценность. Легко представить, какое страстное желание прочитать уже напечатанную комедию овладело молодежью! Но трудно было добиться этого счастья. В трактирах книжка “Москвитянина” была нарасхват, приходилось дожидаться очереди по целым дням, подкупать половых, умолять их потерпеть несколько лишних минут – дать вникнуть в красоты удивительного произведения. Островский и сам не отказался осчастливить личным знакомством своих читателей, – и студенты были поражены и тронуты его простым, товарищеским отношением к ним, его вниманием к их речам и замечаниям. Будто самый обыкновенный смертный попал в студенческую меблированную комнату: ничего величественного и внушительного! Таким останется знаменитый писатель до конца своих дней – доступным, обаятельным, искренне добрым.