Старшего сына, радующего отца своим послушанием, Николай Федорович может теперь устроить комфортнее и презентабельнее. Ему выделяют в новом доме комнаты наверху, чтобы он мог принимать там своих молодых друзей. У него появляется даже собственный выезд - экипаж в две лошади (большая разница с одной - иная честь, иной уровень благосостояния!).
Мы не знаем, кто составляет круг ближайших друзей Островского в эту пору, кроме разве его приятеля по гимназии Н. И. Давыдова, женившегося позднее на его сестре. Но известно, что в университете на одном курсе с ним учились будущий педагог Константин Ушинский, князь В. Л. Черкасский, ставший впоследствии видным деятелем "эпохи реформ". На соседних курсах - годом-двумя старше или моложе - слушали в ту пору лекции Афанасий Фет, Яков Полонский, Аполлон Григорьев, будущий известный фольклорист Афанасьев, будущий художник Боклевский... Возможно, иные из них захаживали к Островскому на огонек в две небольшие студенческие комнатки в мезонине дома на Николо-Воробьинском.
Островский вдруг открыл в себе чуть притушенную в нем с детства потребность веселого товарищества. На вид застенчивый, вяловатый, он любил собирать вокруг побольше людей, вместе смеяться и печалиться, обсуждать сообща, что узнал и пережил. Но в большом, многодетном и строгом доме Николая Федоровича, хоть и запрета на друзей как будто не было, молодая компания не чувствовала себя просто и свободно. Эмилии Андреевне хотелось блюсти аристократический тон - отец поощрял ее в этом. Noblesse oblige! А новоявленный дворянин доверял вкусу жены и очень дорожил семейной респектабельностью.
Кажется, в ранние студенческие годы Островский не часто принимал друзей у себя, хоть и желал этого всем сердцем.
Студенты любили собираться шумно: с криками, спорами, песнями заполночь. Обсуждали своих профессоров: дружно восхищались Редкиным, смеялись над пышнословием "Шевырки". Кто-то, схватив друга за пуговицу, втолковывал ему соотношение разума и бытия по Гегелю. Другой, бледнея от волнения, занимался неистовым богоборчеством. Третий предлагал доказать бытие божие математическим путем... Все это галдело, смеялось, требовало жженки, пило, пело, шумело, и когда на рассвете друзья расходились, оглашая звонкими голосами тишь Воробьинского переулка, у Островского оставался осадок смутного неудобства перед отцом и мачехой.
Голоса уходили вверх по Воробьинскому переулку и затихали где-то за церковью святого Николая. Отцу не должно было это нравиться. Ему хотелось, чтобы сын прилежнее сидел над тетрадями. В студенческих сборищах Николай Федорович видел одну помеху занятиям Александра; он считал сына увлекающимся, слабовольным. Отец так удачно начал лепить за него его судьбу. Глина мягкая легко принимала форму под пальцами, а тут словно кто-то хочет ему помешать.
Впрочем, тревоги эти были пока преждевременны. Лекции второго курса Островский начал посещать с прежним прилежанием. Снова слушал Редкина, читавшего на этот раз о государственных и губернских законах и учреждениях и не пропускавшего случая, к удовольствию аудитории, всадить будто невзначай либеральную шпильку. Слушал сухое и добросовестное изложение политэкономии и статистики у профессора Чивилева.
Никита Иванович Крылов начал читать на втором курсе лекции по истории римского права. Внешне он оставлял невыгодное впечатление. Студенты-юристы, которым не терпелось ближе познакомиться со своим деканом, были разочарованы, увидев маленькую сгорбленную фигуру, тихо поднимавшуюся по университетской лестнице со шляпой в руках. Крылов готовил лекции не всегда тщательно; как только выходил за узко очерченные границы своего предмета, начинал спотыкаться в истории и философии, но был человек даровитый, свою область права знал отлично, и многое ему за это прощали. Несмотря на употребление без меры таких дико звучавших словечек, как "периферия личности", "амальгамироваться" и т. п., он умел заставить себя слушать, обладал даром наглядного изложения и прекрасно объяснял смысл самых сложных юридических понятий.
Но кто по-настоящему мог захватить и увлечь аудиторию, это Грановский, читавший на втором курсе историю средних веков. Хотя он занимал кафедру всего третий год, слава о нем как о блестящем университетском профессоре укоренилась прочно.
С красивым смуглым лицом, длинными черными до плеч волосами, с глазами, горящими огнем мысли - настоящий геттингенский романтик, - появлялся Грановский на кафедре. Его негромкий, с заиканиями, глуховатый голос обладал властью завораживать и подчинять себе. И дело не только в том, что Грановский отдавался полету вдохновения и будто творил на глазах у слушателей, захватывая обаянием кажущейся импровизации. Молодой профессор обладал глубокими убеждениями и заражал ими аудиторию.