Сжимал мне судорожно руку,
И сам я жал ему в ответ,
В душе испытывая муку,
Которой и названья нет.
Толпа, как зверь голодный, выла,
То проклинала, то любила..." 3
Островского тоже опалил это вихрь увлечения Мочаловым. Московский трагик был несравним с холодным, отточенным петербургским Каратыгиным; в нем была "искра божия", как сказал Щепкин, пусть даже в иные минуты становилось неловко от ставшей на котурны романтики.
Сетуя впоследствии на отсутствие трагика в московской труппе, Островский будет всегда вспоминать Мочалова. Он выскажет мысль, что потребность в трагедии у "молодой публики" больше, чем потребность в комедии или семейной драме: "Ей нужен на сцене глубокий вздох, на весь театр, нужны непритворные, теплые слезы, горячие речи, которые лились бы прямо в душу". Все это было в игре Мочалова.
Навсегда остались в памяти тех, кто его видел, лучшие роли артиста: хромой, безобразный, с язвительной улыбкой Ричард III, так удивительно ловко соблазняющий Анну у гроба ее мужа, злобно торжествующий свой успех и вдруг ввергнутый в самую бездну отчаяния и леденящий кровь публики криком: "Коня, полцарства за коня!"; Нино, сгорающий от любви к Веронике, в драме Полевого "Уголино"; пылкий Мортимер в "Марии Стюарт" Шиллера и, наконец, признанная вершина, венец его искусства - шекспировский Гамлет! Гамлет, о котором сохранилось столько преданий, рассказов, воспоминаний, что точно сейчас видишь великого артиста в этой: роли: вот он "с печатью тайны роковой" при встрече с тенью отца бессмысленно и страшно глядит в пустоту, допрашивает себя в тщетной надежде разгадать загадку жизни, а потом, в следующей сцене выбегает в невиданном волнении со словами "быть или не быть?" на устах и то кидается в изнеможении в кресло, то снова вскакивает на ноги, осененный приливом мужества, и поднимается к самой вершине художественного потрясения в словах: "Уснуть! Быть может, грезить?"
Тут не одни студенты позабывали себя от восторга. В этом наэлектризованном зрительном зале теряли голову и профессора. Грановский рассказывает в письме к Станкевичу, как на одном из представлений "Гамлета" профессор-астроном Д. М. Перевощиков {Дед будущей знаменитой актрисы Художественного театра Марии Петровны Лилиной.}, сидя в ложе с какими-то аристократическими дамами, хлопал что есть мочи. Одна из соседок, которую "беспокоили его восторги", сказала вслух по-французски: "Est-il fou, cet homme?" ("He сошел ли с ума этот человек?") - "Сама глупая-с баба-с; ничего-с не понимает; бездушница-с", - отвечал Перевощиков спокойно и громко 4.
На Мочалова ходила публика не только в бобровых воротниках, но и в волчьих шубах. Им восхищались купцы, покупавшие места в партере, и студенты, забравшиеся за последний двугривенный на галерку и оттуда, сложив ладони рупором, выкликавшие имя любимого артиста, а потом устраивавшие ему овацию на подъезде.
Спустя двадцать лет в драме "Пучина" Островский изобразит гуляние в Нескучном саду, знакомое ему не понаслышке, и вложит в уста прогуливающихся купцов и студентов бурное одобрение игре Мочалова в мелодраме Дюканжа "Тридцать лет, или Жизнь игрока".
"К_у_п_е_ц. Ай да Мочалов! Уважил.
Ж_е_н_а. Только уж эти представления смотреть уж очень жалостно; так что уж даже чересчур.
К_у_п_е_ц. Ну да, много ты понимаешь!"
Если в пьесе был занят Мочалов, при театральном разъезде все говорили только о нем. Во времена Мочалова в московской драматической труппе репертуар строился в расчете на "примирующих" артистов, остальные роли считали "аксессуарами". И все же рядом с Мочаловым Островский имел основание отметить его обычную партнершу - правдивую и тактичную актрису М. Д. Львову-Синецкую. Она была то, что мы бы теперь назвали "интеллигентная актриса": серьезно готовила роль, много читала, общалась с литераторами, собиравшимися в ее гостеприимном доме.
Настоящим большим актером реалистической школы с точным ощущением быта, замечательным юмором, актером, открывшим русской публике Гоголя (а это имя с юных лет было дорого для Островского), признавали московские зрители Михаилу Семеновича Щепкина. Соперничая в известности с трагиком Мочаловым, он как бы представлял второе крыло искусства - комедию. Но хотя он умел рассмешить до колик, в отличие от яркого комика-буфф Живокини это не был лишь комедийный актер. Щепкин впервые стер на сцене понятия амплуа: от юмора с неотразимой житейской правдивостью он умел переходить к драматизму, а едва дав зрителю расчувствоваться, снова возвращал его к веселью и насмешке. Со своей полной фигурой, круглолицый, даже расплывшийся к старости, он двигался по сцене удивительно легко и изящно, а в водевилях был подвижен, как ртуть.