Да тут и большого секрета нет, лишь бы своих не обидеть. В заводе была и коллективная дележка доходов с просителей. Вот что рассказывает о своем житье-бытье бывший студент, а ныне служащий суда Кисельников своему товарищу в драме "Пучина":
"К_и_с_е_л_ь_н_и_к_о_в. У нас ведь не из жалованья служат. Самое большое жалованье пятнадцать рублей в месяц. У нас штату нет, по трудам и заслугам получаем; в прошлом году получал я четыре рубля в месяц, а нынче три с полтиной положили. С дому сто рублей получаю. Кабы не дележка, нечем бы жить.
П_о_г_у_л_я_е_в. Какая дележка?
К_и_с_е_л_ь_н_и_к_о_в. По субботам столоначальник делит доходы с просителей, да я посмирнее, так обделяет".
Нет сомнения - что-то припомнилось здесь в 1865 году Островскому из его давних лет.
Представим себе теперь молодого человека, вчерашнего университетского студента, вечно без гроша в кармане, потому что отец не балует его с известных пор, которому со всех сторон дуют в уши: "Бери. Неужто мы хуже тебя, а ведь вот должны же кормиться за счет мошенника-купца". Сначала, как это бывает, смеются над его чудачеством, потом начинают смотреть косо - не хочет ли он показать, что лучше нас? - и, наконец, открыто осуждают и отворачиваются от него.
Что там вышедшие из моды брюки и потертый цилиндр - хотя и это досада для молодого человека, наклонного к франтовству, что окна лавок со всевозможными соблазнами, идя мимо которых он невольно замедляет шаг во время своей ежедневной в несколько верст прогулки - от дома до службы и обратно, что и неловкие разговоры с просителями, постоянные искушения легкого заработка. Куда хуже - одиночество среди товарищей по службе, их презрение и насмешка.
"Не будь я в такой передряге, - говаривал Островский, - пожалуй, не написал бы "Доходного места" 3.
Смею думать, он не написал бы не только "Доходного места", он не написал бы и "Банкрота", где стряпчего Рисположенского гонят из суда за то, что он попался, вынеся из канцелярии дело и потеряв его в трактире; не написал бы и "Семейной картины" с рассказом Пузатова о его тяжбе с немцами; не написал бы очерка об Иване Ерофеиче, маленьком чиновнике, над которым потешаются его товарищи по присутствию, не написал бы "Тяжелых дней" и "Пучины".
В "Пучине" в особенности сильно и как-то лично будет описано это дьяволово искушение взятки: жизнь толкает под руку судейского канцеляриста и не оставляет ему никакой зацепки, чтобы сохранить честность. Тут и наглядная очевидность того, что "все берут", и сетования матери, что семья-де с голоду пропадает, и рассуждение купца-тестя в том духе, что кому надо в суд идти, тот все равно деньги готовит: "Ты не возьмешь, так другой с него возьмет". Все это, как и следует ожидать, кончается тем, что герой совершает в деле маленькую подчистку и берет с клиента крупный куш, а потом сходит с ума от укоров совести.
От судьбы его товарищей по службе Островского уберегло, сохранило искусство. Он давно, признаться, волочил службу, как вериги, и под благовидным предлогом норовил улизнуть из присутствия. Его все глубже захватывали литературные интересы. Той самой осенью, когда он поступил в Совестной суд, им был закончен начерно первый дошедший до нас рассказ: "Сказание о том, как квартальный надзиратель пускался в пляс, или От великого до смешного только один шаг". Под рассказом молодой автор впервые выставил дату: 15 декабря 1843 года. С той поры он всегда будет отмечать на рукописях день окончания работы.
Живя другой, важнейшей и лучшей половиной своей души, вне присутствия, Островский получил возможность смотреть на все, что происходит в суде, чуть отстраненно. И оттого, что он мог как бы со стороны взглянуть на быт присутствия, нравы Ивана Ерофеича и его товарищей, посмеяться над взяткой, он сам приобретал охранную грамоту от соблазнов, стороживших человека в словесном столе. То, что выговорено вслух, литературно закреплено, словно бы обводило незримым магическим кругом и защищало нетронутость нравственного чувства.
Островский никогда не станет раскаиваться в том, что еще в молодости, по собственным словам, "слепо поверил своему призванию и пренебрег служебной карьерой и другими выгодными занятиями". Сейчас кажется дикой сама мысль, что Островский мог стать в жизни кем-то иным, а не писателем, не драматургом. Но это не так. Нас гипнотизирует результат. А между тем он мог бы оказаться и стряпчим, как отец, и чиновником, как брат Михаил Николаевич, и видным дельцом. Тут был перекресток, от которого разные вели пути. И нужно было странное и сильное тяготение, чтобы разбить привычную инерцию и соступить, хоть и не сразу, с уготованной отцом истоптанной дорожки. "Весь отдавшись служению искусству, я по своему характеру уже не мог делать два дела разом, - объяснял это потом Островский, - для меня казалось невозможным, несовместимым служить и богу и Маммону".