Судя по изложенной им тут же программе "Записок", планы его были вначале обширны. Он обещал, что читатель найдет в них "и сплетни замоскворецкие, и анекдоты, и жизнеописания", увидит Замоскворечье "в праздник и в будни, в горе и в радости", увидит, "что творится по большим, длинным улицам и по мелким частым переулочкам". Однако на деле все свелось к одному очерку об Иване Ерофеиче.
Автор избрал для "Записок" занятную форму, напоминавшую русскую матрешку: рассказа в рассказе, да еще прикрытого сверху предисловием. Рассказчик нашел рукопись, в которой некий Иван Яковлевич рассказывает об Иване Ерофеиче. Сюжет очерка повторял уже то, что мы знаем по "Двум биографиям" и другим ранним опытам автора, только было прибавлено рассуждение о допотопной шинели Ивана Ерофеича, вполне выдающее его литературную родословную, да еще жалостливые слова автора о герое, выполненные в сказовой манере и живо напоминающие другого последователя Гоголя - Достоевского с его первой повестью.
"Он молит меня неотступно из своего Замоскворечья: покажите, говорит, меня публике; покажите, какой я горький, какой я несчастный! Покажите меня во всем моем безобразии, да скажите им, что я такой же человек, как и они, что у меня сердце доброе, душа теплая". Не Акакий ли Акакиевич это говорит, не Макар ли Девушкин жалуется?
Островский выходил на свет как питомец натуральной школы, но новизна материала и свежесть подхода обещали в нем нечто большее чем простого копировщика и продолжателя.
При публикации "Записок" в "Московском городском листке" 3-5 нюня 1847 года редакцией было оговорено, что это произведение принадлежит автору "Картин московской жизни", напечатанных в марте. Таким образом, хотя публикация снова не имела подписи, газета закрепляла репутацию своего сотрудника, автора сцен из замоскворецкого быта, пожелавшего остаться неизвестным.
Как видно, Островский был намерен продолжать свое сотрудничество в газете, но что-то не дало ему закончить очерки "Замоскворечье в праздник" и "Кузьма Самсонович", которые должны были бы служить продолжением "Записок". А вскоре, на 283 номере, не протянув и года, закрылась газета Драшусова.
Можно, впрочем, предположить, что Островский не стал продолжать "записок замоскворецкого жителя" не только по причинам внешним. Он как-то расхолодел к прозе. После того как была напечатана "Картина семейного счастья" и друзья-актеры уверовали в его драматический талант, им окончательно завладела магия театра.
Наверное, с ним случилось что-то подобное тому, о чем рассказал спустя почти сто лет в своем "Театральном романе" другой драматург. Как только он увидел новыми глазами, глазами автора, "волшебную коробочку" сцены и полумрак пустого зрительного зала, как только прошелся по мягкому сукну театральных коридоров и вдохнул запах кулис, - он в какой-то миг понял, что не может жить без театра, что он будет писать пьесы и дождется того, чтобы увидеть их на сцене.
Пьеса, напечатанная, но не воплощенная актерами, если и живет, то какой-то неполной, половинной жизнью. Драматург может считать себя счастливым лишь тогда, когда его искусство сливается с искусством актеров, давая всю полноту завершенности его замыслу.
Пьеса была обещана Островским для бенефиса Прову Садовскому - уж он-то прекрасно бы сыграл и Пузатова и Ширялова, на выбор. Дело стояло за малым - разрешением драматической цензуры. Островский послал пьесу в Петербург, озаглавив ее возможно бесцветнее: "Картина московской жизни из купеческого быта", и стал ждать.
Но разве мог начинающий драматург обмануть бдительность цензора, у которого на все мало-мальски сомнительное был изощренный нюх! Драматическая столичная цензура всегда была строже литературной, местной.
Пересказав содержание пьесы в своем рапорте, цензор М. Гедеонов дал следующее заключение: "Судя по этим сценам, московские купцы обманывают и пьют, а купчихи тайком гуляют от мужей" 13.
Не видать Прову Садовскому этой пьесы в свой бенефис, а для двадцатичетырехлетнего драматурга Островского начат скорбный мартиролог его отрешенных от сцены пьес. 28 августа 1847 года "Картина семейного счастья" была запрещена к представлению на театре.
Полный молодых сил и надежд Островский сравнительно легко пережил этот первый удар. Когда начат новый труд, оконченная прежде вещь всегда оказывается вдали и живет на особицу, как выросшие дети. Все свои усилия Островский сосредоточил теперь на неспешной и тщательной работе над большой комедией "Банкрот". Так стала называться отныне пьеса "Несостоятельный должник", начатая им когда-то совместно с Горевым.