Друзей разбросали по отделениям: Ганс и Вилли попали в эпидемиологическое, более или менее знакомое Графу по предыдущему пребыванию в Гжатске, а Алекс оказался в хирургии. Работы для студентов практически не было, и они проводили время вместе, бродя по окрестностям и нанося визиты новым знакомым. Ганс встретился со своим братом Вернером, служившим неподалёку. Прогуливаясь, они заглянули к русскому крестьянину: «Там мы выпили несколько стаканов водки и пели русские песни, как будто вокруг царили мир и покой». Конечно, не всё было так романтично: день и ночь продолжался обстрел Гжатска. Русская артиллерия постоянно давала о себе знать. Рассказы о партизанах тоже настораживали. Так, по словам Ганса, на небольшом отрезке пути только за восемь дней были взорваны 48 составов. Как правило, при этом каждый раз паровозы полностью выводились из строя. По ночам за линией фронта высаживались советские парашютисты. Но несмотря на происходящие вокруг события, друзья чувствовали себя лишними на этой войне. «Нет никакого настроения ни читать, ни писать, ни работать, ни спать», — делал пометки в своём дневнике Вилли. Общение с местными жителями было единственной отдушиной, тем более что в обществе Александра оно наполнялось новым, недоступным многим содержанием.
«Я часто и подолгу разговариваю с русским населением — с простым народом и интеллигенцией, особенно с врачами, — писал Алекс домой уже на третий день пребывания в Гжатске. — У меня сложилось самое хорошее впечатление. Если сравнить современное русское население с современным немецким или французским, то можно прийти к поразительному выводу: насколько оно моложе, свежее и приятнее! Странно, но все русские едины в своём мнении о большевизме: нет ничего на свете, чего бы они ненавидели больше. И самое главное: даже если война закончится неудачно для Германии, то большевизм никогда уже не вернётся. Он уничтожен раз и навсегда и русский народ, в равной степени рабочие и крестьяне слишком ненавидят его». Чувство Родины, такой близкой и осязаемой, пьянило Александра. Люди, природа — всё это настраивало на романтический лад. Война отступала на второй план, терялась вдали. Свои ощущения Алекс старался донести до родных и друзей, оставшихся в Германии. «Прекрасная, великолепная Россия! — слагал он своеобразный гимн Родине в письме, адресованном Лило Рамдор. — Берёза — твоё дерево. Там, далеко-далеко, где земля соприкасается с небом, на краю бесконечно широкой долины, она стоит одиноко и тянется к небу. Ты, одинокая берёза, вечный степной ветер ласкает, треплет, ломает тебя. Ты — его вечная игрушка. Разве русский человек не похож на тебя? Разве он не такой же одинокий, разве его цвета — не твои цвета, такие же светлые, белые и нежно-зелёные, его мягкая душа — разве она не похожа на твой мягкий белый ствол, его слабая воля — разве не похожа она на твои упругие ветви, твою дрожащую листву? Разве он не такая же игрушка жизни, как ты — ветра? И разве он не так же прекрасен, как ты?»
«Знаешь, Лило, — продолжал Алекс, — русский человек так устроен, что его можно либо очень сильно любить, либо с такой же силой ненавидеть. Его или понимаешь, или нет. И не существует «тёплого состояния» — только любовь или ненависть. Когда я впервые увидел эти лица, эти глаза, когда я впервые заговорил с ними — каким жизненным светом озарило меня! Нет, не напрасно они страдали эти двадцать лет, да и страдают до сих пор. Здесь, на востоке, в России находится будущее всего человечества. Мир должен стать другим — более русским. И если он не сможет или не захочет сделать это, то дни его сочтены — он превратится в пустой сосуд, без содержимого, где не будет людей… Лило, не верь тому, что тебе будут говорить или писать о тупости русских — никто из них ни капли не понимает русского человека! Как раз в сравнении с немцем можно было бы много чего сказать, очень много, да вот нельзя».
Не только Александра, но и его друзей занимала в те дни сущность загадочной русской души. «Русские — поразительные люди», — отмечал в дневнике Шоль. В его памяти возникла картина, которую он вместе с ребятами наблюдал во время посещения церкви в Вязьме: «Это была совершенно другая служба, не такая, как у наших скучных среднеевропейцев. Заходишь в просторный зал. Сводчатые потолки почернели от копоти, полы сделаны из дерева, тёплый полумрак заполняет помещение, и лишь свечи, стоящие под алтарём и иконами, заливают золотистым свечением лики святых. Люди стоят беспорядочными группками — бородатые мужики с добрыми лицами, женщины, одетые в красивые сарафаны с пёстрыми головными платками, то и дело кланяются, осеняя себя андреевским крестным знамением. Некоторые склоняют головы до земли и целуют пол. Расплавленное золото свечей придаёт их лицам красноватый оттенок, глаза блестят, и когда бормотание постепенно смолкает, поп подаёт голос и начинает громко петь. Хор отвечает ему пышными аккордами. Снова поёт поп, и вновь вторит ему хор, усиленный добавившимися голосами — светлыми, как колокольчики, тенорами и чудесными мягкими басами. Сердца всех верующих бьются в такт, почти физически ощущается движение душ, которые выплёскиваются, открываются после этого чудовищного молчания, которые, наконец, нашли дорогу домой, на свою настоящую родину.
От радости мне хочется плакать, потому что и в моём сердце оковы падают одна за другой.
Я хочу любить и смеяться, потому что вижу, как над этими сломанными людьми всё ещё парит ангел, который намного сильнее, чем силы пустоты. Духовный нигилизм был для европейской культуры крупнейшей опасностью. Однако с наступлением его последствий, то есть этой тотальной войны, перед лицом которой мы потерпели сокрушительное поражение, как только она, подобно морю облаков, закрыла большое небо, мы преодолеваем его. За пустотой ничего нет, но что-то должно появиться, потому что никогда не могут быть уничтожены все ценности всех людей. Всегда найдутся хранители, которые сберегут огонь и будут передавать его из рук в руки до тех пор, пока новая волна возрождения не накроет землю. Покров облаков будет разорван солнцем нового религиозного пробуждения. Я с восхищением вглядываюсь в запоминающиеся лица русских крестьян. Мой взор падает в сумеречный угол, где две женщины, присев на полу, успокаивают своих детей. Я вижу в этом символ непобедимой силы любви».
Лирические размышления, навеваемые обилием свободного времени и встречами с местным населением, переполняют дневник и письма Шоля, ими полны дошедшие до нас письма Александра. К великому сожалению, часть из них была предусмотрительно уничтожена адресатами сразу после прочтения, дабы не компрометировать ни себя, ни Алекса содержавшимися в этой переписке слишком уж крамольными мыслями и оценками.
В мрачном бункере, куда вскоре после прибытия в Гжатск из-за непрекращающегося артобстрела пришлось перебраться друзьям, проходили совместные вечера. «Невозможно передать, даже очень приблизительно, то, что обрушилось на меня с первого дня после пересечения границы России», — сочинял послание от имени друзей любимому учителю, профессору Хуберу Ганс Шоль. Табачный дым приглушал и без того неяркий свет свечи. Друзья подбирали формулировки, наиболее точно передающие общие ощущения: «Россия во всех отношениях безгранична, как безгранична и любовь её народа к Родине. Война шагает по стране, как грозовой дождь. Но после дождя вновь сияет солнце. Страдание целиком поглощает людей, очищает их, но потом они снова смеются». «Я вместе с тремя хорошими друзьями, которых Вы знаете, — продолжал Ганс, — всё в той же роте. Особенно я дорожу моим русским другом. Очень стараюсь тоже выучить русский язык. По вечерам мы ходим к русским, вместе пьём водку и поём.
Русские войска к северу и югу отсюда наступают мощными силами, но ещё неизвестно, что из этого выйдет.
С большим приветом!
Ваш покорный Ганс Шоль
и Ваш Александр Шморель
и Ваш Вилли Граф
и Ваш Губерт Фуртвенглер».