— Для осуществления общемировой Мистерии мне понадобится пять лет, — сказал Скрябин.
— Что ж, — улыбнулся Кусевицкий, — раз вы, дорогой Александр Николаевич, замышляете такие козни против буржуазного благополучия человечества, я буду вам платить в год пять тысяч рублей… В своем издательстве и в своих концертах я поставлю вас на место премьера… Вы будете у меня получать шаляпинские гонорары… Только вот что, если будете писать Рахманинову, то не сообщайте ему о наших условиях, во избежание разного рода разговоров со стороны композиторов.
— Я не переписываюсь с Рахманиновым, — сказал Скрябин.
— Тем лучше, — сказан Кусевицкий, — думаю, что вопрос о вашем гонораре будет нашим частным делом… Итак, я завтра же телеграфирую, чтоб во всех московских и петербургских газетах сообщили: гениальный русский композитор Скрябин возвращается в Россию… Пророка ждут в своем отечестве, — и он сделал знак лакею, который откупорил бутылку шампанского.
"Я воспалю твое воображение таинственной прелестью моих обещаний. Я наряжу тебя в великолепие моих снов. Покрою небо твоих желаний сверкающими звездами моих творений" (Скрябин. Записи).
В Большом зале консерватории стучали молотки. Множество мужиков и баб несли лестницы, щетки, тряпки, что-то прибивали, что-то вешали, прилаживали какие-то гирлянды, устанавливали корзины, перекликались. В общем, была суета, как перед торжеством коронации. Посреди зала стоял сам Кусевицкий с пунцовым лицом, с провинциальными какими-то усиками и распоряжался.
— Это что такое, — сердито говорил он подрядчику, — мне надо, чтоб весь зал был декорирован растениями… Уплачено за весь зал… Это вам не обычный концерт, это празднество… Гирлянды вешайте сюда… Лавровые венки… Лавр… Ковер привезли? В авторской ложе мне нужен персидский ковер… А кресла… Что вы мне принесли, черт вас возьми… Для автора я велел установить трон… Да, именно трон, украшенный лавром… Седалище… На что я буду сажать гения… На таких креслах сидят обожравшиеся стерлядью купцы… Сто? Вам уплачено… Я вас научу… Мерзавцы!
Вечером пышно украшенный зал был подобен муравейнику. Многие были с партитурами в руках. Был ажиотаж и какое-то воспаленное любопытство.
— Вам не кажется, Леонтий Михайлович, — сказал какой-то господин с желчным, нездоровым лицом, — что со стороны мы все сейчас напоминаем массовку из известной картины Иванова "Явление Христа народу"?
— Оригинал Скрябин, — поддакнул лысый толстячок, — вечный оригинал.
— Что ж, — сказал Леонтий Михайлович, — действительно, оригинал… Знаете, я купил его клавир… Третья симфония, Прелюдии оратории 48… Это уже не Шопен, господа, это новый Скрябин, прежде неведомый.
— Э, милый, — сказал господин с желчным лицом, — да вы, я вижу, из Савла хотите стать Павлом… Из гонителя в апостолы… Нет уж, уважьте, в данном случае я предпочитаю остаться фарисеем.
— Скрябин, говорят, конец мира затеял, — хихикнул кто-то, — стал каким-то священником или пророком новой религии.
— Да он рехнулся за границей, — добавила какая-то дама, — декадентский рекламист, который желает обратить на себя внимание.
— Одно название — Поэма экстаза, — сказал господин, похожий на учителя гимназии, — вы знаете, я слышал, что в Париже у Скрябина от новой жены родился не мышонок, не лягушка, а неведома зверюшка, — он засмеялся, — этого мистического монстра посадили в спирт и поместили в музей. Разве это не доказательство, что Скрябин дегенерат…
— Да, да, я слышала, что у Скрябина прогрессивный паралич, — сказала дама.
— А вдруг этот безумный и нелепый автор проектов о конце мира окажется глубоким и свежим композитором, — сказал Леонтий Михайлович.
— Вы, я вижу, готовы соблазниться, — сказал господин с желчным лицом, — и многие соблазнятся… Обратите внимание на этот зал, господа, сколько восторгов, сколько жажды новаторства любой ценой… Одна надежда на ретроградов… Вот идет Сергей Иванович Танеев…
Танеев шел своей бычачьей походкой с партитурой в руках… Его окружили.
— Ничего не могу сказать, господа, раньше, чем услышу в оркестре, — говорил Танеев. — Но вот насчет философии… Я прочел в "Русских ведомостях" статью некоего Бориса Шлетцера…
— Это брат новой жены, — подсказал кто-то.
— Вычурный язык, — говорил Танеев, — какая-то Психея… Какой-то "дух играющий"… Это какое-то шарлатанство, ерунда… К чему это писать всякую дребедень… Это поразительная беззастенчивость… Вот смотрите, шесть нот — и суть творческого духа раскрыта перед нами… Какое жалкое надо иметь представление о сущности творческого духа, чтоб его уместить в шести нотах…