— Да, да, это верно, — сказал Скрябин, — здесь гоняют лошадей на водопой, вся трава вытоптана.
Под вечер зашли в березовую рощу с ясными лужайками.
— А тут очень хорошо, — сказал Скрябин, — знаете, иногда можно почувствовать в себе такое слияние от отождествления с природой. Вот в таком лесочке должны водиться нимфы, — сказал он несколько литературно. — Тася, какая чудная трава… Вот здесь… Надо постелить плед… Трава прекрасна, но садиться на нее негигиенично… Потом всякие букашки, которые заползают и кусаются. — В это время вдали прогремел гром. Скрябин испуганно переглянулся с Татьяной Федоровной. — Тася, не пойти ли домой… Кажется, гроза будет… Как вы думаете, — обернулся он к Мозеру, — вы, физик и химик… Мы успеем домой до грозы?
— Неужели вы, — улыбнулся Леонтий Михайлович, — Прометей, ниспровергатель миров, боитесь грозы?
В этот момент раздался сильный удар грома, хоть гроза явно шла стороной и глянуло опять солнце. Скрябин вздрогнул, но, овладев собой, довольно натянуто сказал:
— Напротив, я очень люблю картину грозы, но природа меня страшно утомляет, отнимает много сил, рассеивает внимание. Ведь правда, Тася? Все животные и растения ведь отражение нашей психики… Смотрите, вот на птиц… Я чувствую тождество птиц с моими окрыленными ласками… А есть терзающие ласки… Это звери… Есть тигровые ласки… Можно ласкать, как гиена или волк… А змеи — это ведь целая поэма ласк, сама ласка, отраженная во внешнем мире, дает змею… Змеи — наши собственные ласки, гуляющие на свободе.
— Ну, а как быть с насекомыми? — спросил Леонтий Михайлович.
— Насекомые, бабочки, мотыльки — ведь это ожившие цветы. Это тончайшие ласки без прикосновения. Они все родились в солнце, солнце их питает. Это — солнечная ласка, это самая близкая мне… Вот в Десятой сонате… Эта вся соната из насекомых… Каким единством все проникнуто, — говорил Скрябин. Они шли по деревенскому мостику. — В науке все принято разъединять… Радиоактивность… Теория относительности… Но у меня будет синтез… Знаете, ведь звери тоже будут принимать участие в моей мистерии… Вот в этот последний день в последнем танце, может, мы уже не будем людьми, а станем сами ласками.
Было уже совсем темно, вдали в избах горели огни и небо было в крупных звездах.
— В природе меня всегда поражало одно: растения, цветы, деревья, все они безмолвны, неподвижны, они хором пьют земляные соки и солнечные лучи… Как прекрасно… Тишина есть тоже звучание… В тишине есть звук, и пауза звучит всегда. Есть, конечно, такие пианисты, у которых пауза просто пустое место. Но она должна звучать. Знаете, я думаю, может быть музыкальное произведение, состоящее из молчания.
На крыльце дачи он уселся на стул и сказал:
— Извините, у меня йоговские упражнения по Рамачараке. — Он очень забавно вдыхал воздух, сидел с ничего не выражающим лицом, а затем выпускал воздух. Иногда при этом он вскакивал и делал движения руками. — Вы знаете, — сказал он, окончив упражнения, — мы не умеем ни есть, ни спать, ни дышать, вообще, нас не учат жить. В школе нас учат пустякам, а в индусских школах учат культуре духа… Оттого там культура пошла по более глубокому направлению… Мне необходимо физическое здоровье… Мне надо, может быть, очень, очень долго жить…
Утром Скрябин и Татьяна Федоровна провожали гостей к дачному поезду.
— Вернемся с дачи, опять концерты, — говорил Скрябин. — Опять погоня за презренным металлом.
— Дети растут, — говорила Татьяна Федоровна, — им надо гувернантку, бонну.
— Вместо того, чтобы писать "Мистерию", я должен играть, причем, ранние свои вещи, ведь другого там не поймут. Как это ненормально и возмутительно, что художники не обеспечены. Государство должно их обеспечивать — это первая задача. Ведь искусство — это последнее, конечное, ради чего живут и стоит жить. Возмутительно, что я должен заниматься этими вот заработками. — Они вышли на дощатый перрон. — Впрочем, — смеялся уже Скрябин, — в гастролях бывают и милые курьезы. В Ростове антрепренер, будучи в восторге, хотел повести меня в публичный дом, чтобы сделать мне приятное, и был удивлен, когда я отказался… В Одессе, в интервью про "Мистерию" сообщили, что это будет "химическое соединение всех искусств".
Подкатили дачные вагончики. Радостные и возбужденные, Скрябин и Татьяна Федоровна остались на платформе, маша вслед уходящему составу.
Был трескучий февральский мороз. Малиновое вечернее солнце садилось в тумане. На Театральной площади горели костры. Огромная толпа стояла у Благородного собрания, где висела афиша — "Рахманинов… Колокола… Аплодисменты запрещены…" Зал был переполнен. Повернувшись к оркестру, Рахманинов минуту-другую стоял, низко наклонив коротко стриженную голову. Начался концерт. Тихий, счастливый золотой звон сменился медным звуком адского набата, затем равнодушный, пустой холодный железный звук, а потом снова зазвенело нежное рахманиновское…