Выбрать главу
Кто в силах удержать любовь? Чредою всем дается радость; Что было, то не будет вновь.

Да это же типичная для блатного мира проповедь сексуальной свободы! И вот такое-то сочиненьице у нас полтора столетия издают, пропагандируют. Еще и Рахманинов к этому руку приложил, нашел тут сюжетец для оперы.

Во всей мировой литературе после тщательнейшего шмона Солженицын обнаружил лишь одного-единственного писателя, о котором убежденно заявил: «Только Тендряков с его умением взглянуть на мир непредвзято, впервые (так и сказано: „впервые“. — В.Б.) выразил нам блатного без восхищенного глотания слюны, показал его душевную мерзость».

Блатофильство далеко не единственный грех, в котором Солженицын обвиняет всю мировую литературу, у него немало и еще претензий к ней, среди которых одна из главных — по вопросу о природе человеческого характера и его изображения. «Великая мировая литература прошлых веков, — говорит Учитель, и мы видим его ухмылку при слове „великая“, — выдувает и выдувает нам образы густочерных злодеев». В смысле такой открытой им односторонности творчество Шекспира, Шиллера, Диккенса он находит «отчасти уже балаганным». Вина здесь мировой литературы и трех помянутых классиков перед Александром Исаевичем в том, что «их злодеи отлично сознают себя злодеями и душу свою черной. Так и рассуждают: не могу жить, если не делаю зла. Дай-ка натравлю отца на брата! Дай-ка упьюсь страданиями жертвы!»

Конечно, в огромной галерее образов литературы разных веков и народов есть образы таких злодеев, которые сознают, что они злодеи и что творят зло. Но рисовать картину, будто бы только так и обстоит дело в мировой литературе, — занятие странное и бесполезное. Литература мира и созданные ею образы злодеев несколько разнообразнее и психологически богаче, чем это представляется Александру Исаевичу.

Вспомним хотя бы пушкинского Сальери. Злодей? Еще бы, лишает жизни друга, гениального музыканта. Но он вовсе не считает себя злодеем, не упивается страданиями жертвы, а сознает свое преступление как благо и как неизбежное закономерное действие.

Сальери появляется перед нами со словами горечи на устах:

Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет и выше.

Его душу терзают два чудовищных, как ему представляется, искажения правды и справедливости: на земле и на небе. Первое видится ему в сопоставлении личных судеб — своей и Моцарта. Он, Сальери, родился «с любовию к искусству», весь труд, всю жизнь посвятил музыке, и «напряженным постоянством» достиг, наконец, успеха, славы. Никогда никому не завидовал ранее Сальери, никто не может его в этом обвинить. Но Моцарту, которому так легко все дается, он завидует и считает свою зависть закономерной, справедливой:

О небо! Где же правота, когда священный дар, Когда бессмертный гений не в награду Любви горящей, самоотверженья, Трудов, усердия, молений послан — А озаряет голову безумца, Гуляки праздного?..

Второе, еще большее искажение правды, влекущее за собой великую опасность для искусства, Сальери усматривает в сопоставлении судьбы Моцарта с судьбой всей музыки:

Что пользы, если Моцарт будет жив И новой высоты еще достигнет? Подымет ли он тем искусство? Нет, Оно падет опять, как он исчезнет.

Сальери хочет исправить обе эти страшные несправедливости, он проникается сознанием не только правильности, но даже предначертанности своего замысла свыше:

Нет! Не могу противиться я доле Судьбе моей: я избран, чтоб его Остановить — не то мы все погибли, Мы все, жрецы, служители музыки, Не я один…

Избран, чтоб остановить! Ну совсем как сам Солженицын чувствовал себя избранным, чтобы остановить Паустовского. И ведь, конечно же, отсылая письмо в «Литературную газету», он тоже сознавал себя благодетелем: спасал, мол, соотечественников от эпидемии писательских автобиографий.

Особо Солженицын останавливается на образе Яго, уверяя, что тот «отчетливо называет свои цели и побуждения — черными, рожденными ненавистью». Сказать это о Яго мог лишь человек, знающий о знаменитой трагедии Шекспира немногим больше, чем Шекспир знал об «Архипелаге ГУЛаг», ибо дело обстоит совсем не так: нигде, ни разу на всем протяжении трагедии Яго не называет свои побуждения и цели черными, а, наоборот, неоднократно обосновывает их справедливость и закономерность.