А ещё раньше было громкое «Шахтинское дело», когда был раскрыт заговор на Северном Кавказе. Специальное присутствие Верховного суда СССР в Москве летом 1928 года осудило 49 человек за преступную связь с «Парижским центром», который якобы руководил диверсионной работой. Газеты утверждали, что участники заговора, перейдя от тактики саботажа к тактике прямого вредительства, портили машины и механизмы, готовили затопление шахт, создавали завалы, разрушали рудники, неправильно эксплуатировали угольные разрезы.
Позже газеты уверяли, что под гениальным водительством Сталина ВКП(б) разгромила троцкистско-зиновьевских предателей и шпионов и развернула наступление социализма по всему фронту, а ОГПУ сорвало планы изменников-меньшевиков. В марте 1931 года перед судом предстала шайка диверсантов-вредителей, именовавшая себя «Союзным бюро меньшевиков», которое, как утверждалось, было агентурой иностранных разведок. Суд показал, что вредительством и провокациями меньшевики-интервенционисты подрывали материальное положение народа, стремились организовать голод в рабочих районах, чтобы вызвать общее недовольство Советской властью и облегчить её свержение.
Поверить этому было — невозможно, противоестественно. «Мне было тогда 12 лет, — напишет Солженицын в “Архипелаге”, — уже третий год я внимательно вычитывал всю политику из больших “Известий”. От строки до строки я прочёл и стенограммы этих двух процессов. Уже в “Промпартии” отчётливо ощущалась детскому сердцу избыточность, ложь, подстройка, но там была хоть грандиозность декорации — всеобщая интервенция! паралич всей промышленности! распределение министерских портфелей! В процессе же меньшевиков все те же были вывешены декорации, но поблекшие, и актёры артикулировали вяло, и был спектакль скучен до зевоты, унылое бездарное повторение».
Тайна тех судилищ заставит школьника Солженицына напряжённо думать — гораздо дальше конкретных обстоятельств одного или двух политических спектаклей и нескольких одиозных подсудимых. «В те годы красный цвет дробился радугой, / И, жаром переливчатых полос его обваренный, / Я недоумевал речам Смирнова, Радека, / Стонал перед загадочным молчанием Бухарина. / Я понимал, я чувствовал, что что-то здесь не то, / Что правды ни следа / В судебных строках нет, — / И я метался: что? / Когда? / Сломило Революции хребет? / Делил их камер немоту — и наконец / В затылок свой я принял их свинец» («Дороженька»).
Ощущая лживость развернутой кампании, Саня без всякой подсказки догадался (ему было почти шестнадцать, готовился первый том «Полного собрания» с «Михаилом Снеговым»), что в убийстве Кирова (1 декабря 1934 года) виновен, видимо, лично Сталин, и никто другой. Но понять, почему участники процессов согласно валят на себя все грехи и признаются во всех клеветах, почему ругают себя последними словами, почему никто из подсудимых не протестует против обвинений, он всё же не мог. И потому имел сумасшедшую мечту — проникнуть в главную тюрьму страны, откопать следы (заговор?), но так или иначе найти ключ к разгадке: «Я хотел понять, что это такое — Лубянка, как это интересно — там побывать… на Большой Лубянке… все люди знали о её существовании. Бутырка в те годы звучала меньше, а про Лефортово и не слышали».
Газетная вакханалия навсегда приглушила радость встреч в доме Федоровских. Обыск у Владимира Ивановича продолжался сутки, — перевёрнутая мебель, распотрошённые комоды и шкафы, выброшенные на пол груды книг, наваленные в кучу бельё, посуда, одежда. Федоровский оказался на краю гибели — у него искали и нашли крамолу, групповую фотографию с недавнего съезда энергетиков, где он стоял вместе со своим другом, опальным Рамзиным. В те же дни А. Ф. Андрееву разбил паралич. Не прошло и недели, как упал на катке и ударился затылком об лёд 14-летний Миша, милый товарищ детства, первый литературный конфидент и соавтор Сани. Мальчик сгорел в три дня — горькая и невосполнимая потеря, страшный удар для семьи. Федоровского все-таки не посадили, и в 1934-м он с семьёй уехал из Ростова в Новочеркасск, где получил работу в политехническом институте (Саня навещал их в 1936-м, и позже, в Москве, в 1939-м, во время зимней сессии МИФЛИ). В Новочеркасске теперь училась Ирина (дома её звали Ляля); канули в прошлое лучшие ростовские годы, когда все вокруг были в неё влюблены, и верный рыцарь Саня таскал записки Лялиному жениху, партийцу-зануде, укравшему её молодость.
Романтический туман рассеивался, отчетливее проступали контуры времени. Мальчику, рождённому под сенью Гражданской войны, яснее виделось центральное событие эпохи, и он испытал настоящий ожог от революционной темы, которой был опалён и испепелён мир взрослых. Чтó бы и ктó бы из родственников ни рассказывал о революции, Саня всё понимал — и это всё было только страшным и только зловещим. Всё детство революция воспринималась им как катастрофа, пережитая и семьёй, и страной. Так он осознал, о чём нужно писать — когда-нибудь. Революция стала прологом к его рождению как человека, она должна была стать импульсом к его рождению как писателя.
Судьба распорядилась, чтобы заблаговременно был получен и выдающийся художественный знак — как нужно писать. К десяти годам мальчик был уже так искушён в чтении, что смог не только одолеть колоссальный для третьеклассника объём «Войны и мира», но и увидеть в эпопее Льва Толстого вдохновляющий образец грандиозного всеохватного исторического письма. Книга потрясла его — он смотрел на неё даже не как читатель, а как делатель литературы. Парадокс: в то самое время, когда создавалась «пиратская» серия и готовилась самодельная периодика, автор и издатель запоем читал не Стивенсона, а Льва Толстого.
Позже он вспоминал: «Первый толчок к тому, чтобы написать крупное произведение, я получил десяти лет от роду: я прочёл “Войну и мир” Толстого и сразу почувствовал какое-то особенное тяготение к большому охвату». Тогда же были прочитаны изданные в СССР по недосмотру цензуры (синенькие книжечки мирно продавались в газетных киосках) воспоминания члена Государственной Думы В. В. Шульгина, отнюдь не большевистского толка. Саня был захвачен этой страстной, увлекательной книжкой. Оставалось соединиться двум громадным впечатлениям: пример «Войны и мира» подсказал, каким может быть крупномасштабное сочинение о русской революции.
А пока что в июне 1936 года, семнадцати с половиной лет, Саня с похвальной грамотой от Наркомпроса (овальные портреты Ленина и Сталина, подписи директора школы и нескольких учителей) и золотым аттестатом (датирован 26 июня 1936) окончил среднюю школу № 15 Андреевского района г. Ростова-на-Дону. Семнадцать отметок «отлично» по семнадцати учебным предметам и отличное поведение давали выпускнику право (Постановление Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) от 3 октября 1935 года) поступить в высшую школу без вступительных экзаменов.
Теперь на стене школьного здания (в бывшем Соборном переулке, у Главпочтамта) висит мемориальная доска, а внутри открыт маленький музей знаменитого ученика, куда учителя словесности и классные руководители периодически приводят на экскурсии окрестных школьников.
Глава 4. РГУ. Союз математики и литературы.
Личный листок по учёту кадров, который 26 марта 1938 года заполнил студент второго курса Ростовского государственного университета Солженицын Александр Исаевич, включал, помимо фотографии и обязательных анкетных данных, несколько неординарных вопросов. Тогдашний «пятый пункт» фиксировал вовсе не национальность (она оставалась под цифрой 4: русский), а социальное происхождение и содержал подпункты, чреватые опасными последствиями. Отдел кадров остро интересовали бывшее сословное звание родителей (Саня написал: крестьяне), их основное занятие до Октябрьской революции (Саня, умолчав об отце-офицере, указал: студенты), а также основное занятие после революции (Саня ответил уклончиво, но придраться было бы трудно: отца не было, мать — стенографистка).
Анкета выходила почти чистой — если не считать того обстоятельства (зацепки для особистов), что отца Сани звали Исаакий, отчество в школьном аттестате было Исаакович, а в паспорте, как потом и в анкете, стояло не Исаакиевич (как было бы правильно), а Исаевич; но ведь не будешь на каждом шагу объяснять, какую досадную ошибку допустила паспортистка, выдав 16-летнему юноше его первый паспорт. А тогда, в декабре 1934-го (прошло только два года, как заработала новая паспортная система), они с мамой думали-гадали, как быть, требовать ли в милиции исправлений, нет ли, но решили не будить лихо, пока оно тихо.