Никаких гранат, никакого артогня ездовой (так правильно называлась Санина должность), разумеется, ещё не видел и пороху не нюхал. Но теперь у него появился законный ход, обусловленный армейским порядком — писать рапорта и передавать их по инстанции через командира взвода. Расположение и добрая воля Бранта стали первой ступенькой на пути в артиллерию: младший лейтенант аккуратно передавал просьбы в штаб роты, а там их прочитывал политрук Петров — он приехал во взвод 21 января 1942-го, в ленинскую годовщину, проводить беседу. В конце занятий Солженицын решился спросить о судьбе своих посланий. Политрук мало что мог — на такие бумаги не обращали внимания, и дальше батальонного штаба они не попадали. Петров искренне сочувствовал математику, попавшему в обоз, предлагал пойти писарем на склад, сводить балансы, но такой переход казался Сане до обидного ничтожным. И всё же Петров вместе с Брантом помогли ему.
Февральской ночью, внезапно, были объявлены тревога и общий сбор. Брант вёл себя так шумно, будто взвод попал в окружение и в ближайшие часы ему предстоит принять неравный бой с врагом, намного превосходящим силы обоза. На самом деле взвод, в составе роты и батальона, отправлялся, месяца на три, на реку Хопёр, строить мост для обеспечения коммуникации на время паводка. Солженицыну приказано было оставаться на месте, ходить за больными лошадьми и получать на почте письма для всего взвода. «Будете помнить Давида Исаевича Бранта», — несколько раз повторил на прощание младший лейтенант. С грустью простился Солженицын со своими лошадками: вернуться в Дурновку ему действительно более никогда не пришлось.
В то же февральское утро немногие оставшиеся обозники переехали за семь километров на хутор Мартыновку, где располагались штаб роты и хозяйственный взвод, и всех бойцов, не занятых на хозяйственных работах, отправили в лес, валить деревья для строительства моста. Работа Сане нравилась, и не покидало предчувствие, будто что-то стронулось в его жизни и теперь он выйдет на правильную, свою дорогу. Да и обозный опыт виделся уже иначе — четыре месяца не были потеряны впустую, а обернулись глубоким и подробным изучением колхозной и станичной жизни. Он учился выходить из любого положения без потерь, извлекать пользу из любой своей неудачи.
В Мартыновке — предчувствие-таки не обмануло, — Солженицын пробыл чуть больше месяца. «В мартовский солнечно-морозный день Нержин между двумя пилками отдыхал на свежеспиленном голомени, щурился на вымороженное бледно-голубое небо и думал о фронте. И увидел, как по дороге из хутора колобком катил Порядин. И почему-то сразу понял, что это — за ним, и не надо начинать другого дерева». Была среда 18 марта 1942 года, счастливое число, кратное девяти. Тут же, в глубине леса, он простился со своим Платоном Каратаевым, светлым и сердечным человеком.
В штаб роты Солженицына вызывал комиссар, то есть политрук Петров, обещавший помочь с переходом в артиллерию. Выяснялось, однако, что пока речь шла не об артиллерии — требовался грамотный младший чин для командировки в Сталинград, в штаб округа. Удача была в том, что в нужный момент Солженицын оказался в нужном месте, то есть в Мартыновке, а не на мосту, откуда его никто не стал бы специально вызывать, и значит, Брант был прав, оставив его здесь: везение действительно началось. Комиссар не сомневался, что из Сталинграда рядовой Солженицын уедет с петлицами артиллерийского курсанта и что теперь всё зависит только от него самого. В воображаемом золотом списке покровителей появились два имени — Брант и Петров. В станице Ново-Анненской, при станции Филоново, где был расквартирован штаб 74-го Отдельного гужтранспортного батальона, Петров пожелал солдату удачи и выдал на дорогу табак-самосад, лучшее проходное свидетельство на всех железных дорогах.
Третьим в золотом списке суждено было стать лейтенанту Титаренко, начальнику батальонного штаба, — от него и зависел успех командировки в Сталинград. Но как только лейтенант увидел искомого бойца — в тесной облезлой меховой шапке, чёрном ватном бушлате необъятных размеров, перепоясанном верёвкой (выдали во взводе взамен старой шубы) и с облезлым портфелем (всё тем же) — он расхохотался и велел переобмундироваться: такому чучелу в штабе округа делать нечего.
Не прошло и получаса, как обозник волшебно преобразился: оставил на складе ботинки с обмотками и клочковатый бушлат, надел кирзовые сапоги при байковых портянках, брюки защитного цвета, настоящую, пусть и ношеную, третьего срока гимнастерку, бушлат по фигуре и в пару к брюкам, широкий брезентовый пояс, шлем-будёновку, и солдатскую шинель. А по пути на склад ещё и знакомого встретил — ростовчанина, начальника санитарной службы батальона, военврача в чине капитана, и тот мигом предложил земляку должность батальонного санинструктора. После конюшни и навоза это выглядело ослепительным подарком судьбы.
Впервые в жизни Саня чувствовал себя настоящим военным — не беда, что шинель оказалась коротка и одна её пола была смята, будто изжёвана (долго будет помнить Солженицын ту первую свою солдатскую шинель до колен. Точно такая же будет у младшего сержанта Дыгина из рассказа «Случай на станции Кочетовка»: «Солдатская шинель его, охваченная узким брезентовым пояском, имела одну полу перекошенную или непоправимо изжёванную как бы машиной»). Лейтенант признал шинель годной к прохождению службы, а обладателя её — к командировке: нужно было передать в интендантское управление штаба округа, помимо официального пакета, ещё и личное письмо лейтенанта Титаренко начальнику отдела кадров капитану Горохову, и убедиться, что оно не затерялось среди бумаг, а тут же вскрыто и прочитано. Следовало во что бы то ни стало пробиться к капитану Горохову, отдать письмо лично в руки, а не под расписку на проходной, и сказать кодовые слова: лейтенант Титаренко пропадает в лошадином обозе.
Такое задание и в самом деле было капитальной удачей. Лейтенант Титаренко, как и рядовой Солженицын, оказался жертвой военных порядков, только жертвой обстрелянной и понюхавшей пороху: из мотопехоты, куда он попал в первые дни войны, угодил в окружение, благополучно выбрался, получил ранение, побывал в госпитале и ограниченно годным был причислен к обозу. Так же точно писал рапорта, посылал их прямо и окольно, но так же не получал никаких ответов. Теперь сам лейтенант советовал рядовому не упустить случая и поговорить с капитаном Гороховым сразу про них двоих.
Уже не предчувствие, а реальный, ощутимый толчок, от которого могло сдвинуться колесо судьбы, выглядел так: командировочное удостоверение, продуктовый аттестат, вещевой мешок, а в нём сухой паек на три дня (буханка хлеба и пара сушёных рыбок), восемь дней командировки и триста километров до Сталинграда. С этим богатством и при портфеле солдат отправился на станцию, окунувшись в жестокий мир железных дорог первого года войны. Здесь не существовало билетов, расписаний, правил, но были теплушки и телячьи вагоны, платформы с пушками и составы с ранеными, эшелоны с ленинградскими доходягами, которых только к весне 1942-го стали вывозить из блокадного города (когда Саня видел этих бедняг, ему становилось стыдно за своё обозное благополучие, которое он считал тяжёлым испытанием).
На станции Воропоново под Сталинградом получилось так, что эшелон, в котором ехал Солженицын, поворачивал на Морозовск, и он решил, после трёх дней пути, на одни сутки заехать на побывку к жене: Наташа не трогалась с места в ожидании вызова из Ростова. 23 марта 1942 года целый, невредимый и улыбающийся красноармеец в шинели и в шлеме-будёновке предстал перед женой, спустя пять месяцев и пять дней после разлуки. «Санюша выглядит свежим, бодрым, но очень истощённым. Он измучился, и во сне всё время говорил о поездах. Спрашивал у меня: “Где патруль?”», — записала Наташа в свой дневник на следующий день.