А свой ответ на «грустноватое» письмо В. Д. Фоменко Александр Трифонович начинает просто-таки нежным обращением: «Дорогой мой, добрый и умный и, вообще, чудный Владимир Дмитриевич!» и утешающе продолжает: «Мне все, все понятно: это думы и настроения человека, измученного, измочаленного многолетней, сложной и кровно обязательной работой, который переживает самый страшный период, когда работа, по крайней мере в ее определенной и значительной части, окончена, опубликована и когда кажется, что потери и недосмотры зияющие, ужасные и что все далеко не так, как это виделось, представлялось заранее, издалека. И еще не хлынул поток отзывов и откликов печати и читателей, который пусть себе причиняет новые раны раздражения и огорчений и т. п., но старые заволакивает неким целящим илом».
Это грозный-то, часто беспощадный редактор такие целительные слова находит! Способный на убийственно насмешливую отповедь, коли заподозрил неладное, спекуляцию на теме или на необходимости «внимания к молодому автору»:
— Знаете, у нас в деревне говорили: к одному мужику пришел сын, просил денег. «Тятя, говорит, ты своему дитю должен помочь!» А сам вот этак стучит по столу…
«Суровее пастыря в деле поэзии я не знал, — писал Юрий Гордиенко, чьи стихи Твардовский заметил и поддержал в годы войны. — Более жесткого редакторского карандаша, пожалуй, и не было. И недаром требовательность его многими считалась чрезмерной».
И даже поддержанный самим Александром Трифоновичем и охотно им печатаемый в «Новом мире» поэт, Константин Ваншенкин, может получить от «покровителя» очень неожиданное, по праву дружбы остерегающее письмо о своей, в целом, одобренной книге:
«Вот у Вас такой продуктивный 56 год… но я не нашел, чтобы эта продуктивность была в плане и духе некоей генеральной думы, одержимости каким-то чувством, задачей, поиском, — нет, всего понемногу, но в основном та же очень приятная (покамест!) любовь ко всем житейским цветам и оттенкам, готовность отозваться на все, что идет в душу: на снег, надождь, на прочитанную книгу, прослушанную песенку… и отозваться хорошо, выразительно, но уже, простите меня, с некоторой набитостью руки в малых секретах изготовления „вещиц“, не плохих, даже хороших, но уже все на один покрой.
…Поверьте мне, я не каркаю, но очень хочу не умилиться, а чтобы у меня дух захватило».
«Я никогда не назвал бы Твардовского ласковым, — писал в своих воспоминаниях о нем немало „претерпевший“ от его редакторской требовательности Виктор Некрасов. — Многие слыхали от него суровые слова. Но это в глаза. За глаза же он умел так хорошо говорить о людях, как немногие. И радоваться чужому успеху тоже умел. Искренно, неподдельно. Появление талантливой рукописи выбивало его из колеи. Об одной из них, помню, он без умолку говорил целый день, увлеченно читал из нее отдельные места, сияя глазами. Такими рукописями он заболевал и отстаивал их потом во всех инстанциях с присущими только ему умением и упорством. Злые языки говорили, что он не любил поэтов, особенно молодых, не растил их, мол. Абсурд! Он просто не любил плохие стихи, ни молодые, ни старые.
И прозу тоже. Он не любил посредственности и дорогу ей не давал. К содержанию, к уровню редактируемого им журнала относился так же требовательно, как к своим собственным стихам».
В эпистолярном наследии Твардовского есть по-истине замечательные отклики на взволновавшие его произведения.
«С большим удовольствием прочел „Привычное дело“ в „Севере“ (журнале, выходившем в Петрозаводске. — А. Т-в), — говорится в письме Василию Белову (9 июня 1966 года). — Очень хорошо, густо и без обиняков в отношении жизненной правды. Порадовался за Вас искренне, — ведь и в том, что мы отклоняли, были „зерна“, но эта вещь — решительный подъем по сравнению со всем прежним. <…> Очень хороша многодетная супружеская пара Африканыча и Катерины с ее бедами и трудностями, с подлинной человеческой любовью… О „Привычном деле“ будет отклик на страницах „Нового мира“». (Вскоре на этих страницах появятся и замечательные «Плотницкие рассказы» вологодского прозаика.)
«Я давно не читал такой рукописи, чтобы человек несентиментальный мог над нею местами растрогаться до настоящих слез и неотрывно думать о ней при чтении и по прочтении, — горячо пишет Александр Трифонович и Федору Абрамову (29 августа 1967 года) о романе „Две зимы и три лета“. — Словом, Вы написали книгу, какой еще не было в нашей литературе, обращавшейся к материалу колхозной жизни военных и послевоенных лет… Книга полна горчайшего недоумения, огненной боли за людей деревни и глубокой любви к ним… Книга населена столькими прекрасными по живости и натуральности своей людьми, судьба которых не может не волновать читателя…»