— Спасибо, — сказал я.
— Все нормально, — ответила она.
К этому моменту мы были женаты четыре года, и это были самые любезные слова, которые мы когда-либо говорили друг другу. После этого, впрочем, отношения между нами стали несколько полегче. В ее случае, думаю, роль в основном сыграли время и признание сложившегося порядка вещей — чем дальше оставались обиды, тем менее значимыми они казались. Что касается меня, то я не мог не испытать уважения к тому, как она справилась с кризисом, который оказался бы куда серьезнее, если бы не ее решительные действия. Мы понемногу начали разговаривать о том о сем, она стала проявлять больше интереса к работе на земле, а я обнаружил, что к ее мнению стоит прислушиваться. Часто она удивляла меня, быстро находя решение проблемы, заставлявшей меня безрезультатно ломать голову, или напоминая о простых вещах, которые я совершенно позабыл — как, например, перекрестная вспашка: один раз проходишь вверх-вниз, второй раз — от края к краю.
Когда плуг, который мы привезли с собой, развалился в конце сезона на части без всяких шансов на ремонт, она помогла мне сделать новый. Сперва мы обшарили лес и нашли молодой вяз нужной высоты и толщины, согнули его пополам и стянули веревкой, придав форму будущей рамы, и оставили так на месяц. Когда пришло время, мы подогнали к дуге рамы ясеневое дышло в восемь шагов длиной, с литыми отвалами и двойной перекладиной. Затем мы срезали молодую липу для ярма, она выстругала ивовую рукоять, и все это мы забросили на стропила, чтобы хорошенько прокоптить. Затем мы извлекли железный лемех из сломанного плуга, разогрели, чтобы он расширился, а затем охладили, чтобы вбить железо в деревянную подошву. Это была прекрасная работа, особенно когда она закончена, сказал я себе.
Были в моей жизни такие периоды, которые я как будто провел во сне.
Сон — вообще занятная штука, если подумать. Ты ложишься навзничь, закрываешь глаза, твой мозг все еще вибрирует от различных проблем и задумок — не забыть бы завтра починить треснувшую половую доску, пока кто-нибудь не поранился, зажило ли сухожилие у тяглового быка, надо бы замотать, почему проклятые скифы такие смирные и почему Тирсений так носится с этими семью амфорами негашеной извести? — и незаметно для тебя самого это скучное и непродуктивное время суток — ночь — уже закончилось, вокруг достаточно светло, чтобы можно было начинать с того места, где прервался накануне. Сон вырезает из нашей жизни эти никчемные периоды, чтобы мы не свихнулись, сидя без дела в темноте.
Что касается моей жизни, то с ней все было точно наоборот. Спал я в основном в хорошие, спокойные времена, а просыпался, когда что-то шло не так или под ногами возникала новая река говна, которую требовалось перейти вброд. Вот, например: десять лет я провел в Ольвии. Когда мы прибыли, мне было двадцать восемь лет, я находился, предположительно, в самом расцвете сил и способностей — достаточно взрослый, чтобы оставить позади неловкую, неискушенную юность, и достаточно крепкий, чтобы махать весь день мотыгой, а на следующее утро быть как огурчик.
Когда я в следующий раз открыл глаза, мне было тридцать шесть; я был почти совершенно лыс, в бороде моей появились серые пряди, спина и ноги гнулись уже не столь легко, суставы левой руки подергивало. У меня был сын десяти лет, уже достаточно взрослый, чтобы приносить пользу и недавно начавший делить со мной работу. Я начал узнавать его, хотя и не без разочарований; в те редкие моменты, когда я задумывался, кем может стать мой сын, я почему-то приходил к мнению, что он будет вроде меня — умеренно способный, одаренный живым умом и хорошо подвешенным языком. Однако пока я спал, он вырос копией моего брата Эвтифрона, идеального маленького землепашца, чьи интересы совершенно не выходили за границы наших тридцати акров.
За работой я пытался учить его тому-сему — поэзии, истории, философии, науке, даже (да простят меня боги) Гомеру. Он был вежливый мальчик и притворялся, что слушает, чтобы порадовать меня, но я видел, что его совершенно не интересуют вещи, не имеющие непосредственной практической ценности. Когда я рассказывал ему о далеких землях, что уж мне там удавалось припомнить из Ксенофонта и Геродота, он глядел вдаль и думал о работе или просто ни о чем, пребывая в том подобном трансу состоянии, которого может достичь только земледелец за работой. Только если мне случалось упомянуть, скажем, знаменитых египетских быков или невероятную плодородность илистой дельты Нила, он приходил в себя и действительно замечал, что я ему говорю — и даже тогда я видел, что он думает: ну и что? Об этом стоило бы знать, живи мы в Египте, но мы-то живем здесь, так кому какое дело до быков и ила?