Что до самой Миррины — ну что сказать; ей было шестнадцать, когда мы поженились — на восемь лет меньше, чем мне. Ее отец входил в класс гоплитов (один его сын как раз служил, а второй погиб на Фиванской войне), и по своим меркам был человеком честным. Во всяком случае все, что он говорил мне о Миррине, было правдой.
Она ела. Без остановки. Непрерывно. Вообще говоря, в Аттике редко встретишь толстяка; те из нас, чьи средства позволяют растолстеть, не толстеют, поскольку верхние классы общества всецело преданы афинской доктрине красоты. Полагаю, это лингвистический феномен. Наше слово для обозначения красоты означает также «хороший», а «уродливый» значит еще и «плохой». Кроме того, эти слова несут еще политический смысл, который просто невозможно из них вывести — «калос» значит «красивый», «хороший» и «высший класс», а «айхрос» — «уродливый», «плохой» и «простонародный». Естественно, мы даже представить не способны, что дело может обстоять по-иному, поскольку у нас для этого просто нет слов. Это обстоятельство, скажу я тебе, сыграло дурную шутку с искусством комедии; излюбленным и самым распространенным сюжетом в современной комедии является история о встрече богатого юноши с красивой крестьянской девушкой, о вспыхнувшей между ними любви, о невозможности соединиться в браке, ибо его папочка оказывается против (вставь тут любые вариации) — наконец, выясняется, что она вовсе не крестьянка, а дочь богача, похищенная из колыбели огромным орлом, украденная пиратами или какой-нибудь еще вздор в том же духе — конец совершенно неизбежный, ибо дочь гребца в принципе не может быть красавицей.
Да, я знаю, что уклоняюсь от темы. Я делаю это намеренно. Мне неудобно рассказывать об этом периоде своей жизни, поскольку он не из тех, которыми можно гордиться. Не то чтобы я делал что-то неправильное. Я женился на ней из-за приданого, будучи единственным, кого они смогли сыскать даже за пять акров.
Я выполнил свою часть сделки, забрав ее у отца и предоставив ей кров, одежду и пищу (последнее было непростым фокусом, прямо тебе скажу). Она не ожидала ничего сверх этого, что было только к лучшему. Я не был жесток или злобен. Я просто держался подальше от нее, что было несложно. Я давал консультации на ступенях храма Гефеста, а когда не работал, то уходил на виноградник — таким образом, я проводил дома не меньше времени, чем средний афинский муж, который поднимается за час до рассвета и отправляется на поле, а возвращается в темноте и вскорости уже снова спит.
Но я-то знаю, что муж из меня не вышел, и причина тому была проста — помимо приданного ничто в ней меня совершенно не интересовало. Одни боги ведают, чем она занималась целыми днями. Всю домашнюю работу выполнял нанятый мальчик, а она даже ради спасения жизни не смогла бы прясть или ткать, хотя и пыталась изо всех сил (шерсть, однако, стоила денег, а она тратила ее столько, что мне пришлось положить ее попыткам конец). Думаю, большую часть времени она сидела и ела, поглощала большие ломти грубого, сухого ячменного хлеба, который я покупал в надежде отбить ей аппетит (но нет — даже черствые буханки, купленные по дешевке, неизменно исчезали к вечеру), и запивала их большими объемами того, что изготавливалось из плодов ее собственного приданного. Она держала птичку в клетке, но в один прекрасный вечер клетка оказалась пуста. Мальчик попытался уверить меня, что Миррина съела птичку, но я полагаю, что она просто выпустила ее полетать по дому и той удалось выпорхнуть на волю. Это даже скорее всего — более неуклюжего человека я не встречал за всю жизнь, за исключением Аристотеля из Стагиры.
Она дожила до девятнадцати лет и умерла родами; бедная девочка, она отчаянно хотела ребенка, и кроме ребенка ничего у меня не просила — и вот ребенок убил ее, как все и предсказывали. Все говорили, что при такой ее тучности ее сердце не могло выдержать схваток. Не могу себе простить первую реакцию на известие о ее смерти — раздражение (поделом ей, надо было слушать, что ей говорят), немедленно сменившееся тупым отчаянием от сознания того, что приданое теперь вернется отцу, ибо она умерла бездетной.