Вот какова была моя карьера в качестве мужа, ничего-то у меня не вышло.
Диоген прекрасно подытожил ее.
— Ты потратил ровно столько сил, сколько нужно, — сказал он, когда мы возвращались с похорон. — Но напутал с пропорциями. Если бы ты уделял чуть больше времени ей, и чуть меньше — винограднику, ты бы сейчас был отцом и состоятельным человеком, а не...
— Благодарю, — прервал его я. — И спасибо тебе большое, что до сегодняшнего дня терпел с советом.
Он пожал плечами.
— Я думал о ней, — сказал он. — Ей лучше там, где она теперь. Было бы жестоко держать ее здесь только для того, чтобы избавить тебя от чувства вины.
После этого я неделю не разговаривал с Диогеном, но потом понял, что он говорил искренне, а не просто пытался обидеть меня. Не знаю, где заканчивается гнобление и начинается философия. Не думаю, что он сам это знал.
Чем еще занимался я в то время? Ну, я стал философом. Звучит весьма значительно, правда ведь? Однако в тогдашних Афинах философами были все просто по умолчанию; если человек был способен отличить правое от левого без помощи сена и соломы и притом не был совершенным затворником, то рано или поздно он обнаруживал себя ведущим философский диспут в очереди к рыбному лотку или ожидая, когда починят сандалии.
Во времена Эвпола это были спектакли; все афиняне с ума сходили от театра, они жадно следили за сценической жизнью, как твой народ следит за скачками, состязаниями лучников и петушиными боями, только более страстно — драма гораздо более подходящий предмет для дискуссий и споров, чем петухи. Однако после Войны любовь к театру постепенно сошла на нет. Перестали появляться образцы эвполова типа комедий — злободневные сатиры, их сменили водянистые любовные истории, а трагедии вымерли за недостатком интереса, поскольку все уже было сказано. Поэтому афиняне, всегда ищущие новизны, обратили весь свой энтузиазм на философию, и вскоре начали смешивать ее с религией, что только придало ей привлекательности.
Философия сама по себе была интересна мне не более, чем рассматривание ржавчины, но я (как ты мог заметить) болтлив и ничего не люблю так, как звук собственного голоса; и поскольку я был одним из основателей кинической школы в философии, учеником единственного и неповторимого Брехливого Пса, мне стоило бы больших трудов избежать участия в философских дебатах, даже если б я родился глухонемым полудурком. Диоген находил все это невероятно смешным, конечно; это было чистое доказательство верности его теории о самореализации бессмыслицы, и он делал все, чтобы подстегнуть ее, посылая пытливых юношей записывать за мной максимы и апофегмы на маленьких восковых табличках, которые удобно помещаются в ладони левой руки, а также приписывал мне некоторые из самых своих остроумных и глубокомысленных высказываний (не говоря уж о возмутительных и богохульных). На улице меня стали окружать незнакомцы, причем я никогда не знал, то ли они собираются пасть передо мной на колени, то ли засветить мне в зубы. Тем не менее для моего дела это было весьма полезно, и честно говоря, я получал большое удовольствие от сложившейся ситуации. Моим коньком была политическая и социальная философия, поскольку она не требовала знания арифметики, геометрии, не понуждала бегать туда-сюда, давая названия видам растений, измерять тени или выяснять, откуда берутся вулканы.
Но чего я не должен был делать ни в коем случае, так это относиться к ней серьезно. Она, в конце концов, была не более чем самореализующимся вздором, и в части самореализации я должен был быть настороже. Но удержаться было просто невозможно; если у тебя нет парочки любимых теорий о построении совершенного общества, ты просто животное. У каждого они есть; даже у тебя, Фризевт, я сам слышал. «Мир был бы куда лучше, если бы мы могли объединиться» — я слышал, как ты это говорил, и это политическая философия, причем самого вредного и опасного толка, могу добавить. О, твои слова, конечно, ничего не значат.
Однако если с подобными идеями — и чем банальнее, тем лучше, поскольку доступнее — выступит кто-то, к кому люди прислушиваются, они мгновенно обретут глубину и вес, а идиот-прожектер — репутацию лаконичного и проницательного мыслителя. И если его следующая неосмотрительно высказанная мысль будет касаться проклятых фиванцев, которых в видах улучшения мира следует построить на утесе и спихнуть вниз, то оглянуться не успеешь, как город наполнят мужчины в броне, разыскивающие места сбора своих частей, а отправившись купить оливок, ты узнаешь, что все их запасы скуплены на корню флотскими снабженцами. О смертях, ампутированных ногах и сожженных дотла домах можно и не упоминать. Чудесная это штука, политическая философия — вроде вина, только дешевле. Разумеется, ты-то знаешь, что твои идеи никому не причинят вреда — во-первых, ты слишком незначительная персона, чтобы на них обратили внимание, а во-вторых, ты не настолько безответственен, чтобы проповедовать что-то действительно опасное и подстрекательское, наподобие всяких идиотов. О нет. Ничего подобного. Всего лишь безвредное философствование, вот и все.