Конечно, условия производства могут расцветить твои взгляды на любое ремесло или профессию.
Подумай о несчастных углежогах с красными глазами и непрерывно струящимися по лицам слезами, или о человеческих развалинах у печей для обжига извести; о точильщиках, чьи сопли и слюни напоминают строительный раствор из-за тонкой пыли, которой они дышат, сидя за точильным кругом. Как насчет обожженных и покрытых волдырями рук кузнеца, облезших пальцев кожевенника или освежеванных ладоней гребца? Швеи слепнут, у гончаров отказывают колени, дубильщик дубит самого себя, а что до несчастных созданий, трудящихся на шахтах, то если б они были мулами, их следовало бы прибить и бросить на корм псам многие годы назад, из чистого гуманизма. Фермер, разумеется, занимается множеством разных дел, и каждое увечит его по-своему, начиная с обожженной солнцем макушки до грибка на ногах — результата давки винограда — а меж ними располагаются навечно согбенные плечи и безнадежно скрюченная спина.
Худшие же страдания, вне всяких сомнений, выпадают на долю бедолаги-философа, который должен отрабатывать всякое приглашение на обед или попойку, а также валяться в пыли в тени дерева или высокого здания. Если его не закармливают роскошными яствами, как свинью на убой, то пытаются упоить до полусмерти превосходным вином; кушетки, на которых он то и дело оказываются — не что иное, как замаскированные пыточные приспособления, вроде знаменитого Прокрустова ложа. Спаси тебя боги, если случится тебе заснуть после обильного обеда в заурядном афинском доме; ты проснешься с ощущением, будто голову тебе сначала отрезали, а потом приклеили назад рыбным клеем, не позаботившись толком совместить края.
Однако физические неудобства — пустяк по сравнению с умственными мучениями, которыми ты подвергаешься во время продолжительного, состоящего из семнадцати перемен обеда, за которым хозяин изображает из себя скромного поклонника философии, а ты не решаешься сесть и указать на прискорбные ошибки в его рассуждениях, ибо рискуешь вылететь на улицу еще до кефали, зажаренной в сливочном сыре.
(Кстати, Фризевт, я заметил, что в ваших местах хозяин дома сам обеспечивает все угощение, при этом, как мне представляется, чем больше его расходы, тем выше престиж. Глупо, конечно, но логично. Там, откуда я родом, в ходу иные традиции. На афинском приеме на плечи хозяина ложится только угощение вином — но помоги ему боги, если оно кончится — а еду приносят гости. Поэтому на афинских улицах можно то и дело встретить маленькую торжественную процессию, возглавляемую кухонным рабом, несущим огромное блюдо, накрытое полотенцем — это гурман несет свой обед сквозь прохладные вечерние сумерки.)
Но так же, как чистое серебро является на свет из преисподней копей, истинная философия каким-то образом рождалась на бесконечных пьянках, которым мы, философы, предавались в неустанном своем служении. Лучше всего, думается мне, эту мысль проиллюстрирует рассказ о приеме, который я посетил в Афинах, когда меня только-только начали признавать как не последнюю силу на кровавой арене политической теории. Нашим хозяином был человек по имени Мемнид, неумолимо щедрый покровитель наук, скопивший огромные деньги на торговле черноморским зерном. На его обедах всегда присутствовали один или два философа, которых можно уподобить старым кулачным бойцам, битым, немощным и с плохой реакцией, но все еще способным на драку благодаря опыту и технике; среди них были такие люди, как Спевсипп и Эраст, спарринг-партнеры нижней лиги для таких, как Платон, нечувствительные к травмам, поскольку давным-давно выплюнули последние зубы. Затем были нашпигованные чесноком юные бойцовые петушки вроде меня, новооткрытые пришельцы из других городов, вроде Кориска или Аристотеля, и, как правило, хотя бы один настоящей чемпион-тяжеловес — например, Диоген. Все эти имена просвистят над твоей головой, как первые стрелы в ветреный день, когда лучники пытаются оценить возвышение и поправку на ветер. Пусть тебя это не беспокоит — большинство из них теперь живет только в памяти стариков вроде меня, которая напоминает амбар скупца, набитый всевозможным бесполезным хламом. Что касается тех немногих, имена которых ты ожидал бы услышать, будь ты афинянином, то слава и забвение в философии, говоря по правде, выпадают случайно и зависят от заслуг или оригинальности в выборе цели не больше, чем чаячье дерьмо. Места исчезнувших тотчас занимались новичками, которых всегда было в изобилии, и вскоре ты бросал попытки различить их и ограничивался категориями — платоники, перипатетики, киники и так далее.