Я улыбнулся и покачал головой.
— О нет, — сказал я, — они были совершенно непохожи на Войну. На самом деле это было очень хорошее время для афинян. У нас была демократия — спартанцы сокрушили ее в конце Войны, но когда мы изгнали Тридцать Тиранов…
— То есть они были спартанцами.
— Нет, — сказал я терпеливо. — Они были афинянами. В общем, избавившись от них, мы принялись воссоздавать свою империю, и в город потекли деньги — собираемая с входящих в нее городов дань; дела обстояли практически как во времена моего деда.
Ты на мгновение закрыл глаза.
— Ты хочешь сказать — как во время Войны?
— Ну, да. Но Война — это же не беспрестанные сражения; случались большие перерывы, во время которых жилось не так уж плохо. Во времена же отца мы в самом деле процветали — благодаря принадлежащим городу серебряным копям. За несколько лет до моего рождения мы имели возможность платить людям только за то, что они сидели в Собрании, слушая дебаты.
Ты был весьма впечатлен этими сведениями — или так мне показалось.
— Ты имеешь в виду, никто не ходил на дебаты, если ему за это не платили? Я думал, Собрание — это место, где вы занимались демократией.
Я вздохнул.
— Вот почему на твое обучение уходит столько усилий, — сказал я. — Ты постоянно отклоняешься от темы. Сейчас, например, я говорю о том, что жизнь во времена моего отца, после Войны, была совсем неплоха. Ничего особенного не происходило, не то что во время Войны.
Когда я сказал это, ты посмотрел на меня странным взглядом — возможно, ты так и не смог ухватить мысль, которую я пытался до тебя донести. Может быть, поэтому я и записываю нашу беседу сейчас. Ты сможешь прочесть ее вдумчиво и внимательно и, наконец, постигнуть ее смысл.
— Ты говорил о своем отце, — сказал ты.
— Да, верно, — я тепло улыбнулся. — Он был человеком своего времени. Он заботился о своей собственности и семье, как и полагалось. И у него было семь сыновей.
— А, — сказал ты. — Кажется, ты уже говорил об этом раньше, когда мы беседовали об удаче. Ты, по-моему, считал это большой неудачей.
— Нет, — ответил я медленно, чтобы ты не потерял нить рассуждений. — Это была удача. Во всяком случае, для него. Большая семья — знак благоволения богов. Нет, если кто и оказался неудачниками — так это мы, после того, как он умер. Видишь ли, у нас на родине имущество умершего не переходит к его старшего сыну — оно поровну делится между всеми его сыновьями, поскольку так гораздо справедливее.
— А, — сказал ты. — Демократия.
Я рассмеялся.
— Можно выразиться и так, полагаю. Но в результате раздела собственности отца на семь частей каждый из нас получил не слишком много.
В сущности, никто из нас не смог бы прокормить и свинью. Понимаешь теперь, о чем я говорю? Отец был удачлив всю свою жизнь; но как только он умер, вся его неудачливость пала на нас. Прожить на доставшиеся нам средства было невозможно, поэтому нам пришлось оставить земледелие и искать другие занятия. Вот так, если без подробностей, я и оказался в Македонии, при царе Филиппе и царевиче Александре.
Правда во всей ее простоте такова, что мое детство было слишком приятным, чтобы запомниться. Нет, конечно же, тогда я не считал свою жизнь приятной. Большую часть времени я тратил на то, чтобы прятаться ото всех подряд: от шести старших братьев, которые пытались перевалить на меня свои обязанности по дому, от отца, от самого последнего учителя или наставника в долгой их череде. Я здорово навострился прятаться, но все же делал это недостаточно хорошо. Я познал основы стратегии — никогда не прятаться на деревьях, поскольку если тебя заметят там, бежать будет некуда; последнее место, где тебя будут искать — это место, только что обысканное; и так далее — и, конечно, я проводил много времени в упражнениях на свежем воздухе. Единственный урок, который я так и не смог усвоить, заключался в том, что тратить целый день, чтобы не делать утреннюю работу — глупо.
Простой торгашеский здравый смысл подсказывает, что не стоит тратить весь день, чтобы освободить утро; но ни один из курсов обучения, устроенных для меня отцом (он был фанатиком образования по причинам, о которых я расскажу позже) не включал в себя уроков простого здравого смысла. Как и многими другими вещами, я не смог овладеть этим предметом, пока не стал слишком стар, чтобы извлечь из него пользу.
Если задуматься, мой рассказ создает впечатление, будто неизбежный раздел отцовского состояния на семь ничтожных долей свалился на нас как гром среди ясного неба где-то между моментом его смерти и утром после похорон. Вовсе не так: еще будучи относительно молодым человеком и отцом всего лишь четырех сыновей, он был одержим этой мыслью настолько, что практически не думал ни о чем другом.