Но женщина никак не могла угомониться.
— Ладно, — сказала она. — Я подаю на апелляцию.
Филипп нахмурился.
— Не говори ерунды, — сказал он. — Я царь, источник всякого правосудия. К кому ты собралась апеллировать? — К Филиппу, конечно — к трезвому Филиппу.
У Филиппа было хорошее настроение: женщина подала на апелляцию и добилась решения в свою пользу. Но тишина, продлившаяся после ее слов три или четыре удара сердца, была самой долгой на моей памяти, и когда она закончилась, я сразу посмотрелся в полированное серебряное блюдо, чтобы убедиться, что борода моя не поседела за время ожидания.
Как только сутяжников наконец вытолкали из зала, все заговорили хором. Филипп налил себе крепкой выпивки, считая, видимо, что он ее заслужил. Я только расслабился, как от стола Филиппа донеслись голоса — мужской голос и женский.
Женский принадлежал жене Филиппа, царице Олимпиаде. Мужской — Аристотелю.
Что он тут делает, спрашивал я себя, испытывая при этом то же чувство, что и человек из старой сказки, который умер и попал на Острова Блаженных, только чтобы обнаружить там тещу.
Спор, который между ними произошел, служит прекрасной иллюстрацией к диаметрально противоположным техникам перепалки. Царица Олимпиада вопила на самом пределе своих невероятно мощных легких. Аристотель, в противоположность ей, молча дожидался, когда она остановится, чтобы набрать воздуха, и продолжал говорить своим унылым, монотонным голосом, с того места, где она его прервала, полностью игнорируя ее слова. Филипп закатил глаз (тревожнейший знак, уверяю тебя), затем грохнул по столу кулаком так мощно, что кубки и кувшины попадали в разные стороны.
— Вы двое, — прошептал он. — Завязывайте.
Кажется, я говорил уже, что все на свете боялись Филиппа? Все, кроме одного человека. Боялся ли в свою очередь Филипп Олимпиаду или нет — вопрос спорный. Лично я думаю, что нет; он терпел ее, поскольку убийство царицы создало бы больше проблем, чем решило, а кроме того, он периодически оказывался в нее влюблен — или лучше сказать, зачарован ею — возможно, как раз потому, что она его не боялась.
Встретились они еще совсем молодыми на религиозной попойке смутного характера, имевшей место в ее родной области, в самых глухих местах Иллирии. Соплеменники Олимпиады были змеепоклонниками, и она испытывала величайший энтузиазм ко всему, связанному со змеями. Одни боги ведают, как Филиппа угораздило оказаться на инициации; он был такой же набожный, как старый мул моего соседа Филемона. С первого взгляда это была похоть — через десять или около того лет она была весьма хороша собой, хотя за это время через ее уста прошло много вина и медовых лепешек, а самой ее стало больше во всех направлениях. Что она в нем увидела, я не знаю — это может быть что угодно, возможно, змеи велели ей выйти за него замуж. В любом случае, результатом этого союза был дипломатически выгодный выводок дочерей и сын по имени Александр. Аристотель, как мне удалось разобрать во время свары, находился здесь в роли учителя мальчика, и чему бы он там не учил его, Олимпиаде это не нравилось. Совершенно не нравилось.
Я не решусь воспроизвести манеру речи Олимпиады; греческий не был ее родным языком, и она не слишком волновалась по поводу своего акцента и грамматики. Поэтому я сделаю перевод ее речи и запишу здесь слова, которые она могла бы сказать, если бы умела; в конце концов, историки только этим и занимаются, а я притворяюсь историком.
— Зло, вот что он такое, — таковы были первые слова, которые я разобрал. — Он отравляет моего сына афинской ложью. Будь ты был настоящим отцом, ты бы швырнул его в реку, вместо того чтобы платить ему деньги за... —
Филипп встал, пересек разделявшее их расстояние тремя широкими шагами и отвесил ей такую пощечину, что она с размаху уселась на стол.
Все мгновенно замолчали; у меня, однако, сложилось впечатление, что это не первый случай в таком роде.
— ... мерзкие афинские богохульства, которым он учит нашего сына, — продолжила Олимпиада, будто ничего не произошло (хотя она утирала кровь с щеки и верхний губы, пока говорила). — В последний раз повторяю тебе — если ты ничего не сделаешь с этим, сделаю я, и не говори потом, что я тебя не предупреждала.
Филипп зарычал — мягко и с явной угрозой. Ему свойственно было так рычать — думаю, он сам даже не замечал этого.
— Только пальцем его тронь, и я тебя убью, — отвечал он таким тихим голосом, что его было почти не слышно даже в наступившей мертвой тишине. — А теперь убирайся с моих глаз. Иди проспись где-нибудь подальше отсюда.