Глава девятая
Помню, стоял я однажды в Квартале Горшечников в Афинах, беседуя о том о сем с каким-то знакомым — и тут раздается ужасающий грохот.
Я обернулся и увидел, что рухнула стена. Поднялись тучи пыли, кто-то кричал, люди бежали на крики. Насколько я помню, из-под обломков извлекли четыре тела, никто не выжил. Я, конечно же, ничего не видел. Я смотрел в другую сторону.
Вся моя жизнь в одной фразе. Когда Филипп учинил нечто вроде войны с афинским народом, я определенно смотрел в другую сторону — я сидел в Миезе и рассказывал новому поколению лучших из лучших македонцев о позапозапрошлой войне. Я показывал им теоретическую слабость традиционного построения греческой тяжелой пехоты (я обнаружил ее сам, отталкиваясь от первооснов, и был невероятно доволен собой), в то время как Филипп учил отцов, дядей и старших братьев этих самых мальчиков командовать македонской фалангой, его новым изобретением, и на практике использовать эту самую слабость, чтобы превратить стену щитов граждан-воинов (бастион греческой свободы в последние двести пятьдесят кровавых лет) в несмешной бородатый анекдот.
Однако с новостями в Миезе дело обстояло так себе. Мы обитали в дрянной постановке эпоса, в пародии на Гомера самого дурного толка, в которой Аристотель, Леонид, Лисимах и я представляли Хирона, Пелея, Феникса и кого там я должен был изображать (не помню; я так яростно отказывался быть Одиссеем, что меня все-таки освободили от этой роли), наставляющих младого Ахилла сотоварищи, цветов ахейского юношества. Представление это было совершенно безвкусным, жалким и, откровенно говоря, типично македонским. В процессе я то и дело вспоминал периодически предпринимаемые македонцами попытки поставить какую-нибудь драму Софокла или Эврипида. Они изготовляли костюмы, которые на девятнадцать двадцатых были точными и аутентичными копиями одеяний афинского хора и актеров, но оставшейся части хватало, чтобы испортить весь эффект. Каблуки башмаков оказывались или слишком высокими, или слишком низкими; выражение масок — страшно смешным или смехотворно печальным; неправильно выбран один из цветов; а хуже всего, когда какой-нибудь состоятельный покровитель искусств не мог отказать себе в удовольствии нарядить хор в настоящие пурпурные шарфы, которые в Афинах с успехом заменялись крашеной хной тканью. Они декламировали стихи со страстью и чувством, не вполне понимая, что они говорят, а архаические или поэтические обороты, с которыми они не были знакомы, могли ввергнуть представление в комический хаос.
В особенности мне запомнилась одна благонамеренная, добросовестная душа, насильно постриженная в актеры — в реальной жизни этот человек обмазывал смолой горлышки амфор; оказалось, что он обладает врожденным театральным талантом и полным непониманием того, что говорит. На сцене он вел себя прекрасно, и я сидел и безмерно наслаждался его игрой, когда он вдруг добирался до фрагмента, разгадать который ему так и не удалось. Строка, по замыслу автора звучащая как «После бури узрел я благословенный покой», но он произнес слово «гален» с неправильным ударением, так что получилось «После бури узрел я распроклятого хорька». Уже это было скверно, но то, как он произнес эту бессмысленную чепуху — с мощным напором, воздев руки в жесте чистой радости, ввергло меня в состояние неконтролируемого хихиканья.
Ц-ц-ц. Македонцы. Тот факт, что они захватили Грецию, причем большинство греков даже не успело сообразить, что происходит, бледнеет перед их неспособностей без ошибок прочитать стих. Штука тут в том, что баловаться с поэзией — это, прежде всего, совершенно не их дело. Лев, запряженный в телегу, выглядел бы посмешищем.
Точно так же наследникам македонской верхушки не пристало, сидя в тени аккуратно подстриженных буков, обсуждать тонкости стихосложения алкеевой строфой или аутентичность эпизода «Илиады», повествующего о Долоне. В их возрасте они должны были быть со своими старшими родичами на поле битвы или в военном лагере, полировать доспехи и целыми пластами отхватывать мясо с жарящейся на огне овцы. Однако, будучи юными аристократами, они ломали, изгибали и совершенствовали сами себя, пытаясь достичь уровня, на котором они сошли бы за мою ровню на афинском пиру.
Вот история к случаю: во время одного из своих незапланированных визитов в Миезу, Филипп уведомил нас о том, что собирается лично оценить успехи Александра в музыке. Поэтому мы набились в наш маленький театр (я не рассказывал, что мы вырыли театр в склоне холма? Он был невелик, а сиденьями служили пласты торфа; во время представления сюда могла забрести заплутавшая коза, чтобы пощипать травки, которая пробивалась между плитами сцены; тем не менее это был настоящий театр — по крайней мере, ни на что другое это место уже не годилось) и расположились со всем возможным удобством. Затем, когда все устроились, Александр вышел на сцену и начал играть на арфе.