Выбрать главу

Тут она издала громкий, неприятный звук, нечто среднее между воплем и визгом свиньи, опалившей в огне рыло.

— Заткнись, а?! — выкрикнула она. — Я не хочу знать, в каком плохом положении я оказалась, я не желаю всего этого слушать. И подумать только, ты казался мне привлекательным из-за своего ужасного плаксивого афинского голоса.

— Феано, — сказал я; она вскочила на ноги, но я оказался быстрее и поймал ее за руку. К несчастью, это оказалась та рука, на которой ее гнусный муж практиковался в искусстве пирографии и она завопила от невыносимой боли. Конечно, я тут же ее отпустил, но вред уже был нанесен; ассоциация уже сформировалась в ее уме.

— Феано, — повторил я. — Послушай, я извиняюсь…

Пустая трата воздуха, разумеется. Она вылетела вон, как дрозд, сумевший вывернуться из лап неопытной лисы.

Я сел, чувствуя невыразимую горечь. И не от ее грубости и неблагодарности…

Я горжусь тем, что незлопамятен и легко отхожу, обижаюсь, только если этого никак нельзя избежать, а уж в этом случае налицо были все возможные смягчающие обстоятельства, как я и пытался ей объяснить. Нет, если что меня и угнетало, так это то, что несмотря на все приведенные мной доказательства того, что я прекрасно понимаю ее состояние, она продолжала страдать; что, в свою очередь, указывало на что-то еще, причиняющее ей муки и мной не распознанное…

Это мной-то, философом! Мной, ученым, охотником за истиной, который обкладывает ее в самом логове и вытаскивает, извивающуюся, на свет божий, исследователем природы человеческой — она, в конце концов, и была главным предметом обучения у Диогена... И вот он я, умнейший из умнейших, неспособный проникнуть в нечто столь неглубокое, как разум македонской крестьянской девушки.

Охотно признаю, это был крайне неловкий момент; как будто я попытался поднять камень, который подбрасывал еще в юности, и вдруг обнаружил, что он слишком тяжел для меня. Мне крайне не понравилось это ощущение, и некоторые время я испытывал искушение позволить ей убираться к демонам вместе со всеми своими проблемами, чтобы забыть о них раз и навсегда. Просто, как на раз-два…

Однако рядом не нашлось никого, кто бы сосчитал для меня до двух, а профессиональная совесть не позволяла отвернуться от проблемы только потому, что та чрезмерно неприятна. В общем, я отправился в постель. Вышло так, что читал я тогда собрание сочинений Семонида, одного из самых моих любимых поэтов, и едва я развернул свиток, одна строчка бросилась на меня с листа, как дружелюбный пес:

«Бог создал женский ум, ни капли Истины к нему не примешав», прочитал я и провалился в сон.

К тому времени, как я проснулся, она уже вернулась, конечно; улеглась на кушетке в главном зале, не расчесав волос и не разувшись. Я осторожно укрыл ее и вышел, не позавтракав; я определенно спал слишком долго — один взгляд на небо подсказал мне, что если я не поспешу, то опоздаю в школу.

— Сегодня, — объявил я, — мы займемся военными действиями, которые я нахожу самыми значительными в греческой истории; и вышло так, что я идеально подхожу для того, чтобы возвестить вам об этих событиях, поскольку в них принимал непосредственное участие мой собственный дед, великий комический поэт Эвпол из Паллены. То есть настолько непосредственное, что даже удивительно, что я здесь перед вами вообще стою.

Я имею в виду, конечно же, уничтожение могучей афинской армии, отправленной на завоевание города Сиракузы на Сицилии под командованием Никия ближе к концу Великой Войны между Афинами и Спартой. Мой незадачливый дед служил солдатом во втором экспедиционном корпусе, посланном с расчетом переломить патовую ситуацию, которая возникла из-за совершенно понятного нежелания сиракузян встречаться в открытом бою с таким огромным и мощным войском, каким являлся первый экспедиционный корпус — отдельно взятый, он был одной из величайших армий, когда-либо покидавших Афины, а после присоединения к нему дедушкиного корпуса она стал просто-таки сногсшибательно огромной.

Слишком огромной, как оказалось; никто не побеспокоился отправить с ними достаточно припасов, а своих соратников, которые поджидали их под стенами Сиракуз, они обнаружили в полумертвом от голода состоянии. Единственным их пропитанием служили случайные корки каменной твердости и куски обызвестленного сыра, которыми забрасывали их со стен предусмотрительные, пухлощекие сиракузяне — то ли из общего сострадания, то ли из дикарского чувства юмора.