— И во всем этом я не вижу ничего предосудительного. Мне, например, вполне понятна радость Шевырева. Я бы тоже очень обрадовался, встретив людей, с полуслова понимающих меня. И, думаю, Шевырев с восторгом рассказывал о том, как он привлек к делу Генералова и Андреюшкина не потому, что они не рассуждали и не спорили, а потому, что он сразу же почувствовал в них своих единомышленников.
Как бы ни закончилось покушение — удачно или неудачно, — вероятность ареста была большой. Александр Ильич хорошо понимал это и начал думать о том, как вести себя на суде. Кто должен выступить с программной речью, чтобы царские сатрапы не могли представить их как уголовных преступников? Выкраивая время от занятий и работ по изготовлению бомб, он составлял программу фракции. Речь на суде представлялась ему делом чрезвычайно ответственным. Ведь предстояло выступать после таких корифеев революции, как Ипполит Мышкин, Петр Алексеев, Андрей Желябов. Он знал их страстные, неистовые речи и не считал себя способным на такую роль. Ему казалось, что из всех участников заговора лучше всего мог бы выступить на суде Сергей Никонов. Придя как-то к нему, он сказал об этом.
— Вы это серьезно? — спросил несколько озадаченный Никонов.
— Да.
— Благодарю за честь. Но, положа руку на сердце, признаюсь: не справлюсь я с этим делом. Нет-нет, и не настаивайте! У меня и теоретическая подготовка весьма поверхностная, и оратор я никудышный. Так еще, в обыкновенном споре, я могу логически изложить свои мысли, а чтобы специально выступать… Клянусь вам, у меня и на две минуты не хватит духу.
— Вы преувеличиваете свои недостатки.
— Александр Ильич, но согласитесь же, что мне не по силам роль Желябова или, например, Петра Алексеева.
— В народе, Сергей Андреевич, говорят: всякое сравнение хромает. Там были одни условия и силы, у нас — другие.
— Согласен. Но разве тот же Лукашевич хуже меня подготовлен? Да и оратор он хороший.
— Не спорю. Лукашевич действительно неплохо мог бы справиться с этой задачей. Но ему, как поляку по происхождению, неудобно. Наше покушение могут представить «польской интригой», основанной на личной мести русскому царю. Сделать это властям будет очень легко: Лукашевич ведь и говорит с польским акцентом.
— Да, верно, — начинал сдаваться Никонов, — но все-таки… не по моим силам эта роль. Давайте договоримся: если никого более подходящего не подберем, то, так и быть, выступлю я. Хотя, честно признаться, от одной мысли, что мне придется это делать, я чувствую большое смущение и неловкость. Мне трудно даже совершенно отвлеченно представить себя в этой роли.
. — Во всякую роль, говорят, надо вживаться, — с улыбкой заметил Саша, — и вам отныне, значит, предстоит этот нелегкий труд.
Один знакомый студент Ульянова получил письмо с юга, в котором сообщалось об арестах военных в Киеве и где-то на Дону. Александр Ильич знал, что Никонов был связан с кружками военных. Вечером помчался к Никонову, чтобы предупредить его об арестах среди офицеров.
— Вам нужно немедленно переходить на нелегальное положение! — настоятельно советовал он Никонову.
— Я тоже мельком слышал, что на юге начались аресты, но никаких достоверных сведений не имею. Слежка за мной идет с начала учебного года, но я не заметил, чтобы она усилилась за последнее время. Кстати, за вами наверняка увяжется шпик, так что будьте осмотрительны. Давайте сопоставим даты арестов и письма. Видите, аресты произошли более месяца тому назад. В случае выдачи меня давно бы уже забрали. Следовательно, такой уж близкой опасности ареста нет. С другой стороны, если я перейду на нелегальное положение, то мне нужно уезжать из Петербурга. А мой отъезд затруднит и без того нелегкую работу.
— Подождем немного, — неохотно согласился Александр Ильич, — но как только увидите, что слежка усиливается, сейчас же переходите на нелегальное положение.
— Хорошо.
— Думаю, уехать вам нужно будет в Вильно. Поживете у друзей Лукашевича, а потом, исходя из обстановки, решим, что дальше делать.
Ровно через два дня после этого разговора Никонов, возвращаясь из анатомического театра домой, где он продолжал работать, заметил в своем переулке целую свору шмыгающих за углами шпионов. Было ясно: бежать теперь поздно, так как дом плотно окружен. Около двух часов ночи в квартиру позвонили. Никонов понял, кто это пожаловал в гости, еще раз сказал жене:
— Зря я не последовал совету Ульянова.
— Мне открыть?
— Нет, я сам. И если меня возьмут, а тебя оставят, немедленно предупреди о моем аресте.
— А может, обойдется? В квартире ничего нет.
— Посмотрим. Кто там? — подойдя к двери, спросил Никонов.
— Вам телеграмма, — послышался традиционный полицейский ответ.
— Одну минуту, я сейчас оденусь, — ответил Никонов и, вернувшись в комнату, продолжал, подсев к жене: — Они. Неужели открыт наш заговор? Ведь если бы юнкера предали меня, то я давно был бы арестован. Значит, так; немедленно узнай, кто еще взят, и во что бы то ни стало сообщи мне.
Обыск ничего не дал полиции, но Никонова все-таки арестовали.
Жену Никонова (А. В. Москопуло) не забрали. Отпустив свиту, жандармский офицер сел с Никоновым в одни санки. Когда отъехали подальше от дома, он спросил:
— А знаете ли вы, по какому делу арестованы?
— Нет, не знаю.
Офицер выдержал паузу и, покосившись на извозчика, сказал, понизив голос до шепота:
— Дело очень серьезное: военная революционная организация.
— Это точно?
— Абсолютно.
— Благодарю вас.
— Очень рад, что смог быть вам полезным. Я Михайлов, бывший офицер брестского полка. Наш полк, как вы, может, помните, постоянно стоял в Севастополе. Я знаю вашего отца. Изумительный человек! И сестры у вас чудесные…
Душевные излияния жандарма окончательно убедили Никонова, что тот сказал правду, и от сердца у него отлегло: значит, заговор не раскрыт. Его арестовали по другому делу. Но как теперь его арест скажется на работе группы? Полиция начнет прощупывать все нити его знакомств. Ведь как редко он ни встречался, например, с тем же Александром
Ильичем, но полиция слишком пристально следила за ним, чтобы не заметить этого знакомства. Потянутся нити и к Лукашевичу. А у того на квартире целый склад динамита. Может возникнуть потом мысль, что он предал их. От этого предположения холодные мурашки побежали у него по спине.
Высланные из Петербурга за участие в добролюбовской демонстрации студенты писали друзьям, рассказывали, в каком тяжелом положении они оказались. Многим из них, никогда не испытывавшим трудностей, эта высылка казалась верхом несчастья. Их письма были полны жалоб на дикую несправедливость властей. Жалобы эти тем более близко принимались к сердцу, что все понимали: выслали товарищей не за вину, а ради устрашения других. Репрессиями правительство как бы хотело сказать: смотрите, такая же участь постигнет каждого. А это значит: нужно не только вести себя тихо и смирно, но и за другими смотреть и других одергивать. Такая полицейская логика возмущала студентов, и разговоры, о том, что нужно дать ответный бой, то затихали, то вновь вспыхивали.
Восьмого февраля праздновался университетский акт. Студенты решили на этом торжестве устроить демонстрацию. Весть быстро облетела университет и взбудоражила всех. Начались споры о том, какие требования выдвинуть. Одни говорили: потребовать возвращения всех высланных, другие утверждали, что этого мало, что тогда не стоит и дело затевать. Нужно добиваться не только возвращения высланных, но и отмены нового реакционного устава, разрешения собраний…
— Господа, — кричали более умеренные, — да такие требования под силу только революции!
— И что же?
— Да то, что погонимся мы за большим и малого не добьемся.
— Александр Ильич, — крикнул Семен Хлебников, — что вы скажете? Как, по-вашему, нужно действовать?
Уже в первые дни разговоров о выступлении на торжественном акте Саша понял: делать этого не надо. Все равно ничего добиться нельзя, новые аресты могут погубить подготовку покушения, на которую уже так много затрачено сил.