Анастасия, которую обычно все называли Стана, обладала чисто славянским характером, любила все сверхъестественное, оккультизм и все связанные с магией науки. Ее сестра полностью разделяла вкусы и пристрастия сестры, и обе они прославились при дворе тем, что принадлежали к обществам магов, теософов и имели склонность к изучению иных религий.
Так как ни та, ни другая, не желали в силу своего свободолюбивого характера, подчиняться скрытой власти вдовствующей императрицы, то все на них глядели косо. Им придумали обидные прозвища — «черная чума» за то, что они часто отпускали весьма язвительные, но правдивые замечания по поводу выходок многих членов императорской семьи.
Когда Александра узнала в каком трудном положении оказалась княгиня Стана Лейхтенбергская, она пожалела ее, ее несчастную судьбу, и увидела в ней свою союзницу, ведь и ее, как Стану, осыпали упреками из Аничкова дворца, ее, как Стану, постоянно осуждали те члены царской семьи, которых определенные дипломаты без особого уважения называли «старым двором».
В конце весны, когда царица почти никого не видела у себя из-за недавно перенесенных родов, для этой миловидной, разведенной женщины она сделала исключение. Черногорской княгини все сторонились из-за ее нового положения разведенной и из-за ее резкого, прямолинейного характера, который многим не нравился.
Великий князь Николай Николаевич и его брат Петр Николаевич тоже стали исключениями, Александра не проявляла к ним такой холодной сдержанности, как к остальным членам семьи Романовых, и поэтому те были частыми гостями во дворце императрицы в Царском Селе.
Императрица очень скоро стала «спасать» свою протеже, ограждать ее от презрительного к ней отношения из-за того, что она теперь — «разведенная». Николай Николаевич, старший дядя Николая II, слишком легкомысленно с юмором, относился к своему высокому титулу — Ваше высочество. Он на самом деле был человеком высоким, его рост — два метра, и, как и его племянник Александр III, внушал всем уважение только одним своим присутствием, своей подтянутой фигурой военачальника и воинственным видом.
Александру вдруг осенило: почему бы этому свояку Анастасии не стать еще и мужем молодой разведенной женщины? Она не ошиблась в расчетах. Она проявила инициативу, чтобы покончить со всеми злостными слухами в отношении Анастасии и усмирила быстро тех, кто выступал с критикой ее матримониального прожекта.
Великий князь Николай Николаевич все же женился на Стане (в 1907 году), и таким образом обе дочери короля Черногории стали еще и свояченицами, — случай довольно редкий и оригинальный!
Сколько было сказано, сколько написано о том, что с этого времени императрица стала увлекаться практикой спиритов, которой увлекались черногорские сестрички, постепенно стала жить в атмосфере если и не магии, то, по крайней мере, в такой, в которой она испытывала тяготение к различным оккультным науками.
Эти уроженки южного края, черногорские княгини, вносили в дворцовую жизнь такую радость, такое веселье, без которых императорской чете никогда бы не выбраться из черной меланхолии.
Стана, как и ее сестра Милица, излучали просто веселую цыганскую бесшабашность, и она, конечно, действовала на окружающих. У обеих был такой неудержимый, такой экспансивный характер, что он многих просто шокировал, и те только дивились почему это царица с таким упорством оказывает им свою поддержку и защиту? Но чего там! Ведь их мужья принадлежали к узкому семейному кругу самого царя, и посему не рекомендовалось слишком громко выражать кому бы то ни было свое неодобрение их поведением.
Благодаря черногорским сестрам, молодая мама получила хоть какое-то развлечение, чтобы развеять свою скуку, но в августе 1897 года ей пришлось все же вспомнить о своих тяжких, «противных» обязанностях.
Ее положение государыни заставляло ее принять во время официального пребывания в Санкт-Петербурге своего кузена, любителя пустить пыль в глаза, словоохотливого германского императора Вильгельма II, кайзера, который прибыл 7 августа в сопровождении императрицы Августы-Виктории, своего канцлера, князя Гогенцоллерна, и своего министра иностранных дел графа фон Бюлова.
Роскошный дворец в Петергофе, с его прудами, монументальными лестницами, фонтанами, способными соперничать с фонтанами Версаля, был приготовлен для приема Гогенцоллернов.
Семь дней приемы, парады, концерты, банкеты сменяли друг друга, но все они служили лишь помпезным обрамлением, которое так нравилось германскому монарху, для продолжительных уединенных бесед один на один с русским императором.
С плохо скрываемым раздражением кайзер подвергал упрекам русскую империю и, разумеется, ее хозяина, своего кузена Николая II.
Ему не нравились ни поездка царя во Францию, ни подписание союзнического договора между Парижем и Санкт-Петербургом, и он высказывал по этому поводу свое мнение. Вильгельм II был человеком самодовольным. Он заранее решил, что его личное обаяние, превосходство ума, виртуозное владение словом, наконец сама помпезная, грандиозная атмосфера, в которой проходили все его государственные визиты, помогут ему успешно затуманить мозги этого слабого русского царя и подчинить своей воле того, в руках которого судьба всей России…
Обширная переписка кайзера Вильгельма II с его большим другом, который пользовался не без причины репутацией парижского Калиостро, — графом Филиппом Эйленбургом, свидетельствует о том, как проходил этот визит в Россию, и какие тяжелые последствия имел он для русской империи.
Обратимся же к ней.
«Результаты моей поездки превзошли все ожидания. Во время наших нескольких бесед я выразил свое полное согласие с Ники по всем самым важным политическим вопросам, в результате складывалось впечатление, что мы с ним вдвоем являемся хозяевами всего мира!» Один лишь этот отрывок из письма германского императора очень много говорит о его тщеславии, об отсутствии у него прозорливости, о его словоохотливости и его стремлении к господству.
Прежде всего, Вильгельм II хотел добиться от Николая одного, чтобы тот оказал влияние на курс французской внешней политики, чтобы в Париже не поднимали вновь вопрос о принадлежности Эльзаса и Лотарингии.
Николай II, всегда загадочный и немногословный, словно сфинкс, возражал, приводя убедительные доводы:
— Вильгельм, но я не вижу, как я могу вмешаться в решение такой проблемы…
— Ну, а мир во всем мире тебя не волнует? Разве ты не обратился более чем к двадцати нациям, призывая их к разоружению и проведению эффективной, постоянной дипломатии, а это позволь тебе откровенно сказать, на мой взгляд, большая глупость.
Николай, давно привыкший к резким упреком со стороны своего родственника, сохранял спокойствие. Его собеседник настаивал на ответе, и тогда он заговорил:
— Вильгельм, но мне прежде придется поговорить с моим союзником, Францией. Франция — великая страна, и любой демарш мирного характера…
— Ты не прав, — перебил его нетерпеливый кайзер. — Французы прежде всего — галлы. Они так любят драться, что-то завоевывать, провоцировать всех… Нечего уповать на свои прежние о них впечатления. Этот народ так унижен поражением Наполеона III… Он жаждет реванша, это точно. Любой ценой мы не должны этого допустить. А цена этому — равновесие политических сил в Европе… К тому же поведение Англии выводит меня из себя. Этот ее колониальный тон превосходства, эта мания постоянно совать нос в наши дела, все могут испортить. Ты ничего не смыслишь в больших делах, в международной торговле, так что позволь уж мне тебе сказать, что нужно положить конец таким высоким ее амбициям. Если будем ждать, то можем и опоздать… Я предлагаю объявить блокаду… Поклянись мне, что ты заставишь присоединиться к ней и Францию… Этого я, как ты сам понимаешь, сделать не могу…
Золотые фонтаны Петергофа выстреливали свои тугие струи в небо, и те падали, рассыпаясь водяными кружевами, назад, в бассейн, взбивая в них пену, словно на рукотворном море, звучали мощные залпы орудий, офицеры блистали своими яркими мундирами, обе императрицы в роскошных, модных платьях, обменивались заранее приготовленными фразами, сохраняя строго монотонный тронный политес, хотя ни та, ни другая не доверяли ни в чем друг другу, а кайзер только и получал букеты цветов и рассыпался в самых бестактных похвалах самому себе в письмах своему корреспонденту, другу Эйленбургу: «Мы с Ники прощаемся, став еще более близкими друзьями. Я на самом деле — самый ловкий дипломат моей империи, да и всей Европы».