Сходит вечер, встали звезды, тихо плещут воды Нила,
Лунный серп глядится в море, гонит по небу светила.
Вот раскрылась пирамида. Кто идет? — То фараон.
Он в одежде златотканой, он в сверкающем уборе,
Хочет прошлое он видеть и глядит, и грусть во взоре,
Ибо только скорбь и горе видит он сквозь тьму времен.
Тщетна мудрость венценосца, — пусть он доброй полон воли,
Правых дел все меньше в мире, а неправых дел все боле.
Ищет он разгадку жизни, напрягая тщетно ум.
И выходит в лунный сумрак, и по темным нильским водам
Тень его скользит бесшумно… Так, на горе всем народам,
Мир покрыли властелины мрачной тенью тайных дум.
Это все — и Нил холодный, спящий сном тысячелетий,
И камыш, который странно серебрится в лунном свете,
Точно связки длинных копий вдоль безлюдных берегов,
Это небо и пустыня, эта полночь голубая —
Все роскошно сочеталось, новой жизнью наполняя
Мирный сон державы древней, темный сон былых веков.
И река поведать хочет нам своих истоков тайны,
И ведут о прошлом волны свой рассказ необычайный,
И мечта уносит душу в свой заоблачный полет,
И зелено-золотые, в блестках лунного сиянья,
Не колышась, дремлют пальмы, ночь полна благоуханья,
И торжественно и ярко в небесах луна плывет.
И таинственные боги в одеяньях снежно-белых,
Взору смертного незримы, бродят в храмах опустелых,
И серебряные арфы вторят пенью юных жриц,
И когда бушует ветер, глухо стонут пирамиды,
Словно камень вспоминает непонятные обиды,
И томятся фараоны в душной тьме своих гробниц.
В старой башне мавританской маг, мудрец седобородый,
Прорицал земные судьбы, созерцая неба своды,
Видел в зеркале он бездны, в безднах — звезды без числа.
И вычерчивал тростинкой вечный путь их во вселенной,
И познал он каждой вещи смысл и облик сокровенный,
Красоту и справедливость и рубеж добра и зла.
И быть может, он на горе тем изнеженным языкам,
И жрецам их развращенным, и преступным их владыкам
Прочитал превратно солнца и созвездий письмена;
И пески тогда взметнулись и, засыпав это племя,
Погребли его навеки, истребили даже семя,
И в гигантскую гробницу превратилась та страна.
И коней своих летучих только ветер гонит ныне,
И питают воды Нила лишь глухой песок пустыни,
Не шумит хлебами нива, не горит плодами сад.
Где блистали Фивы, Мемфис, ныне там одни руины,
И кочуют по пространствам раскаленным бедуины,
И, сжигаемые солнцем, в пустоту их дни летят.
Да во тьме белея смутно и тревожа Нил безмолвный,
Ярко-розовый фламинго входит в сумрачные волны,
И все та же над Египтом по ночам плывет луна,
И душа давно забытым и давно минувшим дышит,
Настоящее так ясно голос дней прошедших слышит,
И о будущем пророчит пробужденная волна.
И встает, мерцая, Мемфис в серебристом лунном свете,
Как мечта пустыни древней, как мираж былых столетий,
И, дивясь ему, заводит сказку дикий бедуин,
Перевитую цветами, сказку в золотом уборе,
Быль о городе великом, затонувшем древле в море,—
И все явственнее слышен гул, растущий из глубин.
То несется колокольный перезвон со дна морского,
И сады в глубинах Нила и цветут и зреют снова,
Ибо там, на дне, доныне жив исчезнувший народ.
И спешат, проснувшись, люди в старый город свой ночами,
И опять оживший Мемфис загорается огнями,
И пирует до рассвета, и шумит он, и поет.
1872
РАЗМЫШЛЕНИЯ БЕДНОГО ДИОНИСА
Перевод А. Штейнберга
— Эх, графин ты мой пузатый, ты уже давно пустенек
И годишься лишь в шандалы, для трескучей свечки сальной!
Вдохновись-ка, бард, распойся в этой нищете печальной!
Месяц, как вина я не пил, вечность, как не видел денег.
Королевство за окурок! Свод небес волшебным дымом
Заволок бы я, да нечем… Свищет вихрь в оконной раме,
Голосят коты на крыше, в, синея гребешками,
Индюки внизу шагают в размышленье нелюдимом.
Ну и холод! Пар клубами изо рта. Мороз по коже!
Шапку на уши напялил, пробую локтями стужу.
Как цыган, одетый в бредень, сквозь дыру сует наружу
Палец, чтоб узнать погоду, локти выпростал я тоже.
Быть бы мышью мне — у этой шубка есть, по крайней мере!
Грыз бы досыта я книги и не мерз в норе сегодня.
Мне б жена моя казалась благостной, как мать господня,
Я б дворец сыскал в подполье и превкусный кус в Гомере.
На стенах, покрытых пылью, оплетенных паутиной,
В потолочных балках вижу рать несметную клоповью.
Каково-то им питаться постною моею кровью,
Жить в соломенной подстилке?.. Глянь, процессией аршинной
Вышли, будто на прогулку. Вот ползет смиренно слева
Древняя ханжа-клопиха… Вот проворный франт клопиный…
Он умеет ли французить?.. Вот, с мечтательною миной,
Отдалясь от низкой черни, — романтическая дева…
Вдруг мне на руку свалился черный клоп… «Постой, ни шагу|
Я сейчас тебя поймаю мокрым пальцем!..» Нет, не надо…
Если б к женщине попал он, испытал бы муки ада,
Ну, а мне какое дело? Что терзать его, беднягу!
Кот мурлычет на лежанке… «Подойди сюда, котище!
Покалякаем с тобою, мой товарищ по мытарствам.
Я б, ей-ей, тебя назначил управлять кошачьим царством,
Чтоб ты всласть изведал радость барской жизни, тонкой пищи».
Он о чем теперь мечтает, этот дремлющий лукавец?
Может быть, пушистой дамой очарован, обожаем,
Жаждет бурного свиданья на задворках за сараем,
Где, мяуча, ждет счастливца лучшая из всех красавиц?
Интересно: в царстве кошек тоже был бы я поэтом?
Я вопил бы, словно Гаррик, монологи в слезных драмах,
Днем — валялся б на припеке и ловил мышей упрямых,
По ночам — гейнеобразно вдохновлялся б лунным светом.
Как философ я примкнул бы к пессимистам, не иначе,
В популярных выступленьях доказуя непреложно
Светским барышням и снобам, что в природе все ничтожно,
Что земная жизнь всего лишь только смутный сон кошачий.
Будь жрецом я, возгласил бы в храме вышнего владыки,
Соизволившего кошку сделать на творца похожей:
Содрогнись, о род кошачий, трепещи пред карой божьей!
Сгинет наглый святотатец, не блюдущий пост великий!
Вольнодумцы отвергают глас творца, гремящий в тучах,
Издеваясь над Писаньем, превозносят разум бренный,
Что сулит котам и кошкам власть над тайнами вселенной,
Не страшатся преисподней, ни чертей — мышей летучих.