– И за это ты оказался в одиночной камере? Узнаю Николашу. Он никогда не терпел непокорства.
– Ну, положим, не только за это. Ссылать сибиряка в Сибирь – все равно что пугать козла капустой. Какое же это было для меня наказание? А твоего братца я взбесил – это точно. Я ему еще писал письма из каземата. Например, «ежели я скажу, что Николай Павлович – свинья, – это сильно оскорбит царское величие?»
– Дурак! Чего ты этим добился? Просидел полжизни в одиночке из‑за собственной глупой строптивости и этим гордишься?
– Да, горжусь! Что вам, Романовым, не удалось меня сломать! Я голодал, разучился говорить, но все равно не встал на колени…
Старый декабрист вскочил с лавки и схватил тяжелый ковш, чтобы разнести им голову старца. Но тот вновь увернулся от удара и тенью метнулся в сторону. Неожиданно он оказался слева от гостя и снова ткнул в него большим пальцем, только теперь за ухом.
Рассвело. Федор Кузьмич уже давно был на ногах. Подкинул в печь дров, вскипятил воду, собрал на стол нехитрую снедь. Себя он так никогда не баловал, но сейчас у него был гость. Закончив домашние дела, старец встал на колени перед иконой Николая-чудотворца и погрузился в молитву.
Со скамьи послышалось шевеление. Федор Кузьмич тут же прервал свое общение со святым и поднялся. Он не любил, когда кто-нибудь наблюдал за его молитвой. Это дело личное, и чужой глаз здесь совсем ни к чему.
– Просыпайся, вояка. Пойдем чай пить. А то совсем ослабеешь.
– Тебя придушить – силы останутся, – огрызнулся Батеньков, не поднимая головы.
Старец вздохнул тяжело и молвил:
– Что ж ты такой неуемный, Гавриил Степанович. Столько лет прошло, а злоба из тебя так и брызжет.
– Учителя хорошие были!
– Опять ты за свое, подполковник. Давай хоть час поговорим спокойно. Ты вчера мне так сердце разбередил, что я ночью глаз не сомкнул. С Таганрога бессонница меня не мучила. А тут воротилась, проклятая. Чувствую, что есть в твоих словах правда. А вот какая – понять не могу. Расскажи мне, Гавриил, про восстание 14 декабря все, что тебе известно. Ты же, вроде, не простым участником там был. Мне сказывали, что Трубецкой тебя даже в члены Временного правительства прочил. А докажешь мне свою правоту, сам тебе голову для отмщения подставлю. Коль захочешь. Иначе так и будем играть в кошки-мышки и поговорить не успеем.
Декабрист согласно кивнул головой.
На улице снова была весна. Несмотря на ранний час, по всем приметам было видно, что день выдастся погожий. Выпавший за ночь снег растаял, с хмурого, затянутого мохнатыми тучами неба накрапывал теплый дождь.
Батеньков выбежал из дома босой, в одних портах и стал обтирать грудь и спину мокрым снегом. Процедура доставляла ему явное удовольствие, он даже прихрюкивал от счастья. Завершив обтирание, старый декабрист упал грудью в снежную слякоть и стал отжиматься на руках.
Федор Кузьмич вышел из избушки и с одобрением посмотрел на гимнаста. Худощавое спортивное тело с невероятной легкостью взлетало над землей, словно было невесомым. Только вздувающиеся жилы на руках и шее говорили о напряжении.
Батеньков закончил отжиматься и, ловко подкинув ноги вверх, встал на руки вниз головой. В таком положении, быстро переставляя руки, он стал кружить по поляне перед заимкой.
Когда гость остановился и вновь вернулся в привычное для человека положение, хозяин не удержался и похвалил его:
– Молодец! Где ты этому научился?
– В тюрьме.
Старец помолчал немного, но затем добавил:
– Изнеженное тело быстро стареет. И наоборот, человек, познавший лишения, не потакающий своей слабости, а превозмогающий ее, так закаляет свой дух, что и плоть его становится как сталь. Это только глупые и ленивые люди считают, что старость – не радость. Правда же, Гавриил? Старость – это венец жизни, и от человека зависит, каким он подойдет к этой черте: либо больной развалиной, либо умудренным аскетом. Еще древние греки говорили: предающийся излишествам не может обладать мудростью.
Раскрасневшийся от зарядки и обтирания бунтовщик согласно кивнул и добавил: