Выбрать главу

«Грустная нота» средневековых сказаний об Александре звучит в сербском романе настойчиво, но отнюдь не навязчиво и не монотонно; читатель не раз имеет возможность отвлечься от этой темы, забыть о ней среди увлекательных приключений Александра. Читая «Сказание о езере, иже мертвыя рыбы живы сътвори, и о человецех — от пояса конь, а горе (сверху) человек — исполини наричются, и о солнечном граде и о людех единоногых», читатель узнавал и о воде из чудесного озера, оживившей сушеных рыб, и о рыбе из другого озера, гнавшейся за Александром, и о русалках-сиренах, «красно и жалостно» певших воинам Александра, и о кентаврах — метких стрелках, и о совсем удивительных одноногих людях с «опашами» (хвостами). Люди эти притворились было жалкими калеками, прося Александра отпустить их ради их «немощи»; когда же царь поверил им, поскакали на высокую гору и стали дразнить Александра: «О безумие Александре, како нас пустил еси? Мяса бо наша слажше всех мяс есть, паче и кожи наши крепчяйши». Но они хвастались напрасно: Александр повелел своим воинам окружить гору, и одноногие люди были пойманы. «Александр же, посмеяся, рече: „Всяка соица (сойка) от своего языка погибает“». И совсем неожиданно после этой веселой сцены вновь возникает прежняя тема: «Александр же прискорбен бысть, отнели же ему смерть провозвестися, всяк бо человек смерть свою проповедует, радость на жалость пременует».

Тема бренности человеческого существования ощущалась в сербской Александрии не как абстрактная тема, декларированная писателем-проповедником, а как мысль, естественно возникавшая у читателя при чтении романа. Вместе с Александром читатель переживал его приключения, беспокоился за исход его отчаянных предприятий, радовался успехам героя и вместе с ним задумывался над бренностью и непрочностью этих успехов.

Это обстоятельство должно было как будто делать сербскую Александрию весьма полезным памятником в глазах церковников. Те же самые церковные проповедники, которые в конце XV в. напоминали своей пастве о «скорби и страхе», жаловались, что их прихожане плохо внимают проповедям, предпочитая беседовать о своих житейских делах, «о суетных и тленных», «о стяжаниих и о имениих».[248] Большая сила Александрии, как и вообще беллетристических памятников, заключалась в том, что она ничего не проповедовала и не декларировала, не навязывала читателю своих идей, а как бы делала его самого участником и толкователем описанных в романе событий.

Но в этом же заключалась другая, опасная, сторона беллетристических памятников, подобных сербской Александрии. Идеи этого памятника были выражены весьма сильно, но далеко не достаточно определенно. Побуждая самого читателя осмыслять судьбу созданных ею героев, художественная литература всегда оставляла ему слишком широкое поле для собственных заключений и выводов. Пойдут ли эти выводы по пути, полезному с точки зрения церковной проповеди? Внимательное рассмотрение сербской Александрии давало серьезные основания для сомнений по этому поводу.

III

Уже при появлении на русской почве сербская Александрия смущала, очевидно, создателей ее русской редакции. Памятник этот появился на Руси в то бурное время, когда «в домех, на путех и на торжищех» шли острые идейные споры, когда против церковников, смущенных близким концом мира, выступали новгородские и московские еретики. «Прейдут три лета, кончается седмая тысяща», — говорил за три года до 1492 г. новгородский еретик Алексей, — «и мы, деи, тогды будемь надобны».[249]

вернуться

248

Н. А. Казакова и Я. С. Лурье. Антифеодальные еретические движения на Руси XIV—начала XVI в., стр. 354—356.

вернуться

249

Там же, стр. 318.