В них же нет ни четвероногих, ни земледелания, ни железа, ни храмов, ни риз, ни огня, ни злата, ни сребра, ни вино, ни мясоядения, ни соли, ни царя, ни купли, ни продажи, ни свару, ни боя, ни зависти, ни велможъ, ни тагбы, ни разбоя, ни игр, ни на насыщение текуть...
Черты рахманов, перечисленные Амартолом, русский книжник дополнил указанием на то, что у этих счастливых людей нет ни царей, ни вельмож, нет также и таких тесно связанных, по его представлению, с властью вельмож и царей явлений, как купля, продажа, свара, зависть, татьба (кража) и разбой, нет, наконец, необходимых атрибутов церкви — храмов и риз! Характер этой неожиданной социальной программы еще более подчеркивается в том же самом сборнике Ефросина столь же уникальным рассказом о царе Соломоне и его фантастическом собеседнике — мудром звере Китоврасе. «Что есть узорочнее (прекраснее всего) на свете сем?» — спрашивает в этом рассказе Соломон Китовраса. «Всего есть лучши своя воля», — отвечает Китоврас и в доказательство этого вырывается «на свою волю».[254]
Как мы видим, в России конца XV в. существовали люди, которые больше всего мечтали о «своей воле», когда не будет ни царей, ни вельмож, ни церковных храмов, не будет заодно ни ссор, ни зависти, ни воровства, ни разбоя (к ним, может быть, принадлежал и Ефросин, переписавший, если не создавший эти рискованные сочинения). Идеалом для таких людей оказывались нагомудрецы-рахманы из сербской Александрии.[255]
Размышления о рахманах, собеседниках Александра, могли, таким образом, завести древнерусского читателя достаточно далеко. К столь же опасным заключениям могли привести его и размышления о главном герое романа. Если в вопросе о загробной судьбе рахманов русская редакция постаралась умерить оптимизм своего южнославянского оригинала, то по отношению к Александру она оказалась, по-видимому, несколько более оптимистичной, чем ее оригинал. На неизбежный вопрос, что же сталось с Александром после смерти, русский текст (в отличие от южнославянского) дает ответ, хотя и не слишком определенный: «Аггел господень в той час душю из него изят и несе, иде же ему бог повеле». Но куда же все-таки понес ангел душу Александра? Ангелу как будто подобало забирать праведные души, но не всегда: индийский царь Сонхос рассказывал Александру в пещере мертвых, что, когда он погиб, «ангели ж пришедше», связали его душу «и зде мучитися принесоша». Страх Александра перед загробной судьбой, прямые слова Иванта, что македонскому царю суждено после завоевания всей земли обрести ад, — все это не позволяло надеяться, что путь, указанный богом ангелу, был счастливым для Александра. Как и в случае с рахманами, добавление русского редактора не облегчало решения вопроса, а лишь запутывало его.
Проблема, с которой дважды сталкивался читатель сербской Александрии, занимала важное место в идеологических спорах XV в. Что важнее для душевного спасения — крещение или честная жизнь? Даже люди, не принадлежавшие к еретикам, позволяли себе иногда сомнения по этому вопросу. Высказав в своем «Хожении за три моря» уважение к «Мухаммедовой вере», Афанасий Никитин поспешил прибавить объяснение того, почему он так хвалит чужую веру: «А правую веру бог ведаеть, а праваа вера бога единаго знати, имя его призывати на всяком месте чисте чисту».[256] Единобожие и моральная чистота — этими свойствами, как мы помним, отличались в сербской Александрии и Александр и рахманы.
Еще дальше шли в признании приоритета «правды» над церковным благочестием русские еретики конца XV в. Возражая им, виднейший «обличитель ересей» Иосиф Волоцкий доказывал, что, вопреки словам апостола Павла, слишком решительно и чересчур буквально понятым его противниками, богу не может быть «приатен» всякий человек «во всяком языце» только потому, что он «творит правду»; кроме «правды», необходимо еще и крещение. Ну, а если человек не «творит правды», спасет ли его крещение? На этот прямой вопрос своих оппонентов Иосиф Волоцкий отвечал софизмом: раз человек пришел на крещение, значит, он тем самым «творит правду».[257] К мысли о превосходстве «правды» над «верой», о равенстве всех «языков», независимо от их исповедания (включая «татар и немцев и прочие языци»), приходили и вольнодумцы первой половины XVI в.
Частичные поправки, непоследовательные дополнения и изменения не спасали сербскую Александрию от ее губительных идеологических пороков. Рассказав о судьбе Александра, роман оставил читателя наедине с его размышлениями, и нельзя было предвидеть, куда эти размышления его приведут. Читатель успел полюбить храброго и великодушного Александра — примирится ли он с неопределенностью и страшными перспективами его загробной судьбы? Читатель знал, что нагие рахманы лучше и чище всех известных ему людей — правильно ли, что и они должны страшиться неизбежной смерти? Справедливо ли такое решение вопроса? Справедлив ли окружающий его мир?
255
Любопытно, что аналогичное представление о земле рахманов, как о стране справедливости, где нет ни имущественного неравенства, ни воровства, ни внутренней вражды, было присуще и великому азербайджанскому поэту Низами:
(Низами. Искендер-намэ. Перевод К. Липскерова. М., 1953, стр. 672—673; ср.: Е. Э. Бертельс. Роман об Александре и его главные версии на Востоке, стр. 74—76).
257
Н. А. Казакова и Я. С. Лурье. Антифеодальные еретические движения на Руси XIV—начала XVI в., стр. 367—369.